Голая пионерка - Кононов Михаил Борисович. Страница 21
Так и не расстегнул он ее ремень в тот вечер. А ведь мог бы! Сама бы и рассупонилась, только бы дал понять. Не дал – баран!
Уже вторую неделю, с той первой с ним ночи, когда Муха произвела Ростислава юного в мужики, а потом проснулась с талией уже как бы старорежимной, до того яростно перетянутой праведною десницей своего хранителя, ремень сей брючный, брезентовый, для него самого оставался свято неприкосновенным. В землянку к Мухе лейтенант не Совецкий являться принципиально избегал. Чинно приглашал возлюбленную на прогулку в лес, как правило после ужина, и под сенью дерев, взяв ее деликатно под ручку, пламенно и вольно набрасывал перед невестой стратегически обеспеченные планы мирного и плодотворного их супружества в уютном пятистенке на окраине Кондопоги, изобильной грибами, морошкою, клюквой, пушным зверем и рыбою красной. Окнами на озеро Онего! С геранью на подоконнике и пятью пуховыми, мамашей вслепую от души взбитыми мировыми подушками в изголовье высокой кровати со специальной резной скамеечкой – лестницей для беспрепятственного вскарабкивания юной жены на бездонную, легчайшего лебяжьего пуха перину – вместо жесткого топчана. Муха сначала хмыкала. Потом заскучала. А там и привыкла, вошла во вкус и стала с жаром, перенятым у безумствующего в добровольном монашестве барашка, возражать ему при обсуждении художественных деталей кружевного узора на грядущих салфетках, полотенцах и простынях, а также скорых и неизбежных чепчиках двух румяных, ядреных, как боровички, близнецов, отменным славящихся аппетитом. На единственного потомка Ростислав не соглашался ни в какую, вдохновленный, видимо, Мухою же и измышленным виденьем двуполногрудой своей мадонны и до обморока полнокровно представляя себя обоими сладострастными сосунками разом.
С Мухой же стало твориться и вовсе непостижимое. Однажды перед сном она вдруг заколотила вход в землянку двумя досками крест-накрест. В ту же ночь, взлетев с небывалой скоростью, Муха сразу же обнаружила под собой маленький незнакомый городок на берегу огромного озера – Ладожского, должно быть. Бревенчатые двухэтажные бараки, высокие пятистенки, куцые жалкенькие избенки старорежимной еще нищеты. Горели кое-где на улицах и у вокзала тусклые фонари, и она разглядела приземистых битюгов, запряженных в зеленые фургоны с надписью «Хлеб», в которых возили раненых от железнодорожной станции до госпиталя. Ну и решила, что занесло ее каким-то духом в один из ладожских пригородов все того же Ленинграда, потому что генерал Зуков все же вот не успел настроить аппаратуру вовремя: до сих пор ни одной команды не подал, хотя обычно встречает Чайку своим бодрым и добрым голосом еще на подступах к городу, километров за пятьдесят-шестьдесят.
Тут и запела она, запричитала на все поднебесье генеральским своим простуженным басом – свекровушка будущая онежская, Овецкая Домна Дормидонтовна, собственной своей кондопожской, в пуховых перинах нежась, небось, в данный момент, персоною стопудовой:
«Ой, да уж не чаяла, сподоблюсь ли, на тебя ль, касатка, налюбуюся! Уж ты семужка нежна беломорския, чайка бела ты, вострокрыла да вкрадчива, невестушка мила, блядюшка ты наша летучая, еж твою, штрихер-михер! Не попрекни, ты, лебедушка, мать-старуху словцом! Поздравлять тебя станем венцом – честным пирком да за свадебку! Ой да…»
«Чайка! Я Чайка! – перебила охрипшего вдруг генерала Зукова обрадованная наконец, успокоенная генеральским все же, командным гласом да нежданными его шутками невидимая дева. – Товарищ Первый! Где я?! Дайте ориентир! «
«Даю. Даю притир тебе, дитятко! – застонал вновь генерал, выгрохатывая с раздирающими небо раскатами небывалые для него былинные причитанья. – Ой да поспешай-торопися, девонька! Лети к матке новой своей да ласковой, сиротка моя – малолеточка! Кончилась в добрый час служба твоя солдатская, мошка наша ты, марушка-рыбинка! Хватит лямку тянуть, малыга-крошечка. Пусть одна их Светка-сучка отоваривает, ей-то, лярве, хоть бы хны, паханке-скважине, шаболда с таким фуфлом не окочурится, шалашовке старой поц-то в удовольствие, не устанет, шмара, феню разворачивать, заманиха, парафинщица позорная, – вот попух бы мой сапог-то Ростиславушко, как бы не ты ему, а Светка подвернулася!… Ты марушка уж моя да гумозница, позабудь ты генерала кровожадного! Ишь он, фря, забыл, паскуда, змей, стукач худой, как у нас на поселухе стал обиженным? И полсрока-то, ракло, не сдюжил, ссучился, в козлодерке жил отдельной за бараками, Катей был, козел, кобылой, маргариткою, – погоди, вот зададим мы ему феферу! Ты лети ко мамке, чаюшка, доченька, отдохни на перинах пуховыих, преклони головенку садовую, уж ты сявочка моя да мягкотелая! Уж я дров наколю да березовых! Уж я баньку истоплю да по-черному! Уж я веничек-то выберу покряжистей! Отхлещу невестушку по-нашему, похмелиться дам водичкой сумасшедшею, окачу из шайки тебя ласенько, – тело грешное с душою непорочною, – простынями льняными укутаю! Медом ярым напитаю тело белое, срам да грязь из касатушки выпарю! Из блядей-то ведь и жены само верныя! Загляденье будет сыну невестушка – побелей калачика крупичатого. Ты лети, прилетай ко мне, лебедушка, ко свекрови своей да во родимый дом!…»
«Есть – во родимый дом!» – откликнулась Чайка, пожав своими невидимыми плечами. Она уже запеленговала по бурным рокочущим волнам генеральского баса, замаскировавшегося почему-то под солистку самодеятельного хора кондопожского дома культуры Домну Дормидонтовну, чье редкостное искусство народных заплачек и причитаний было известно Мухе по рассказам Ростислава, – засекла Чайка сразу, что волна растекавшейся по небу напраслины на генерала и славословья ей, грешной, выхлестывалась, как из жерла вулкана, из трубы аккуратной высокой избы в конце широкой улицы, над самым берегом озера. Все как описывал Ростислав: дощатые тротуары и безбрежная лужа посереди улицы. И, конечно, герань на подоконниках. Для чего, однако, понадобилось генералу Зукову такое чудачество – переносить свой командный пункт в Кондопогу? И зачем себя ругать? Причем именно из Кондопоги? Или тут какой-то шифр заложен? А может быть, он и раньше отсюда вел ее полеты, а сегодня решил вызвать к себе непосредственно? В чем виновата? Или, может, за Ростислава? Так ничего, вроде, и не было такого уж… А если, наоборот, наградить желает? Ну да, конечно, наградить, ясно же! Ведь сколько уже отслужено ночей – без единственного даже почти нарушения маршрута, в первый раз вот, можно сказать, занесло на север, да сам, к тому же, и вызвал, если разобраться…
«Чайка,Чайка, я Первый! – услышала она вдруг как бы издалека его несравненный голос. – Внимание, Чайка! Враг готовит провокацию! Будь начеку!…»
Она споткнулась в небе и стала как вкопанная. Что ж это творится-то, товарищи? Ой, да что ль, никак, и вправду заблудилася?
«Внимание, Чайка! Возможна провокация!» – донеслось снова.
«Я те, падла, дам коровокацию! – рыгануло в ответ. – Ишь ты, фрукт какой, стукач, обратно капает! Думашь, сдрейфит девка? Врешь, молодка выдюжит!…»
Пуская по небу мутную волну угрозы и обдавая растерявшуюся Чайку жаром стыда, выпузыривался лавой тяжкий, все же, стало быть, свекровин голос-бас из кирпичной трубы пятистенка с геранями в окнах:
– Я те дам девке моей башку дурить! Умный нашелся тут – бес! Ну-ко, дай мне твоего ума – подошву помазать! И ручищи-то у него – гляньте-кось, бабы – по локоть в кровушке русской! Сколь ты наших мальцов загубил, клещ, за свои ордена, за брякалки? Сколько душ христианских запакостил! И в аду не получишь прощения, враг народа ты, сука позорная!… А ты, дева, не слушай его, жоха, ломом перепоясанного. Ныряй духом ко мне под крылышко. А мы его на чисту водицу выведем, погоди! Ишь, бельма-то налил бесстыжие, насосался народной кровушки, – хоть слепая, а вижу я. Знаю, знаю твои подвиги геройские, вспомни ты, палач, площадку волейбольную, ну-тка! Нет тебе ни веры, ни прощения!…
– Ат-ставить! – голос генерала Зукова визганул как по стеклу гвоздем. – Чайка, слушай мою команду!
Чайка уже не понимала, кого она слышит и кого ей в данной ситуации слышать следует.