Наследники (Путь в архипелаге) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 30
Про Кошака никто ничего не узнал. А Копчику, у которого, кажется, тоже была «морда в пуху», Курбаши однажды пообещал:
– Ай, ножки поотрываю, Копчик-джан…
Тот заверещал:
– Ты не пугай! Я знаешь какой пуганый! – Он иногда срывался на такие истерики, что лучше плюнуть. Курбаши плюнул.
Гошка, позевывая, смотрел на все это со стороны. Курбаши встретился с ним глазами:
– А ты, Кошачок… Аллах тебя знает. Все по краешку ходишь, на полуотколе. Ай, нехорошо.
– Все хорошо, – дипломатично улыбнулся Гошка. – Просто я Кошак. А кошаки всегда гуляют сами по себе.
– Не кошаки, а кошки, – подал голос уже успокоившийся Копчик. – Это мультик такой есть.
– В мультике кошка, а у Киплинга в оригинале Кот, – разъяснил Гошка.
Копчик, не слыхавший о Киплинге и не знавший, что такое оригинал, поглядел с насмешливой уважительностью:
– Интельгенция…
А на интеллигентную семью Петровых незаметно снизошли мир и благоденствие. Как-то между делом Алина Михаевна сказала мужу и сыну:
– Не надоело вам сычами друг на друга глазеть?
Бодро так сказала, полушутя. Отец отмахнулся с деланной сердитостью:
– У меня с третьим блоком такой провал, что я на весь белый свет так смотрю. Не сычом, а тигром лютым.
Гошка, не знающий теперь страха перед отцом, понимал, что в жизни из всего надо получать свой интерес.
– Да отстроишь ты этот блок. И опять премию получишь. Небось, немалую, – сказал он небрежно.
Отец глянул искоса:
– А тебе что моя премия? На сигареты не хватает?
– Я, между прочим, давно завязал, хоть у кого спроси, – уверенно соврал Гошка. – А для нормального развития современного подростка нужен мопед. У любого пятиклассника есть, а я…
– Ну уж нет! – взвинтилась мать. – Все, что угодно, а мопед – через мой труп! Я не хочу, чтобы Горик как Сергей…
– А может быть, все-таки… – примирительно начал отец.
– Ни-ка-ких мопедов! Вы смерти моей хотите?
Гошка знал, что в некоторых случаях с матерью спорить – все равно что головой о рельсу.
– Хоть кассетник приличный тогда… – буркнул он.
Алина Михаевна сразу успокоилась:
– Это другое дело… Горик, надень тапочки, ты простудишься.
– Да в тапочках я, в тапочках, – заорал в досаде Гошка. – Не видишь, что ли!
– Ты что орешь на мать! – закричал в свою очередь отец. Но как-то не по-настоящему.
Эта размолвка не помешала дальнейшему миру. Словно все пришли к молчаливому согласию, что прошлое ворошить ни к чему, так как Горик поумнел, отец подобрел и, слава Богу, все теперь хорошо. Гошка охотно принял «условия игры». Он понимал: чтобы не было лишних осложнений, Кошаком надо быть в «таверне» и на улице, можно иногда и в школе, а дома следует оставаться Гориком, хотя и ершистым (что вы хотите, переходный возраст).
Время шло. Отец строил цех, получал премии и читал про себя в областной газете. Мать занималась квартирой. Пестухов строил козни и приходил иногда в гости к Петровым. Они с отцом на кухне по-свойски угощались коньячком. На Гошку Пестухов смотрел безразлично-ласково и делал вид, что случая на дороге не помнит. Закусывал и говорил:
– Вы, Алина Михаевна, не просто женщина, а научная фантастика. Вопреки неумолимому течению времени, хорошеете с каждым днем… Ох, Вик Романыч, уведу я, смотри, у тебя жену, я ведь тебя моложе на целый год. И холостой-разведенный…
Мать розовела.
– Я вам, Андрей Данилович, за такие разговоры не дам больше ни капли. Вам вредно… Горик, а ты не слушай взрослые разговоры, иди надень лучше тапочки…
Конечно, ничего этого Егор не рассказал Михаилу. Он только вскрикивал, не сдерживая плача и не стыдясь:
– Ты знаешь, да?! Что ты про меня знаешь?! Как он меня лупил, как я жить боялся!.. И бежать некуда!.. Из-за твоей милиции… Ты хоть знаешь, что такое беспомощность?! Когда ты как заяц загнанный… Все хорошие, все речи говорят, все воспитывают! А сами!..
Михаил знал, что такие слезы не остановить. Пусть выльются до конца. Он сидел рядом, держал руку на трясущейся спине Егора и терпеливо молчал.
Он многое понял из отчаянных выкриков Егора. И думал, что теперь, пожалуй, можно будет рассказать Егору и о своих слезах – о тех, что много лет назад рванулись однажды у него от безудержного горя и нестерпимой вины. И о том, как беззаботный мальчишка Гай превратился в неулыбчивого подростка с запекшимся рубцом на душе. Как неуходящее сознание этой вины, тоска по Толику и по тому Острову детства, который он потерял, сплелись в клубок, и клубок этот не давал дышать…
Правда, тогда он не был один. Ему пытались помочь. Инженер Тасманов прислал письмо – сухое, официальное и с требованием сжечь по прочтении. В письме излагалась выдержка из протокола секретного следствия; из нее делалось ясно, что убийцы Анатолия Нечаева встретили его на вокзале не случайно, а выслеживали давно и планомерно, ибо действовали по заданию западных служб, заинтересованных в срыве испытаний нового советского аппарата. Спасибо Тасманову. Гай сжег письмо и долго жил с горьким облегчением, с тем чувством, которое испытывают маленькие дети после безутешных слез, когда будто заново смотрят на окружающий мир. И печаль Гая была уже со светлыми проблесками, когда он в разных кинотеатрах и клубах снова и снова смотрел «Корабли в Лиссе».
И лишь через год, когда он сделался взрослее и понятливее, первый раз пришло сомнение: а что, если Тасманов просто-напросто спасал его от отчаяния?
Было письмо и от Аси. Она (и как только сумела) достала заверенную справку, что в первой декаде сентября 1967 года Севастопольский автовокзал не производил продажу обратных билетов для симферопольского маршрута.
Но тогда уже Гай понимал, что дело не в потерянном билете.
Нет, самой лучшей была все-таки помощь Юрки. Его совет: «Гай, дерись!»
Драться надо было со всякими гадами. С такими, какие убили Толика. И вообще со всякой нечистью. Чтобы меньше было слез на душе и чтобы жить без вечного укора. Чтобы не прятать глаза от Аси и Сережки Снежко и свободно ходить по улицам у моря, когда приезжаешь в Севастополь. Чтобы не бояться подойти к могиле, на которой красный от морской ржавчины якорь Холла и поднятый со дна моря обломок мраморной колонны – на нем выбили слова: «Инженер-конструктор Анатолий Сергеевич Нечаев. 15 мая 1937 г. – 9 сентября 1967 г.».
Рассказать Егору, как он, Гай, дрался… Как щуплый интеллигентный мальчик, самый младший в оперотряде, очертя голову кидался на пьяных бандитов и его с трудом успевали выхватить из свалки и заслонить. Как вместо института пошел на завод фрезеровщиком и пробился в аэроклуб, чтобы попасть в ВДВ – десантникам в милицейское училище была самая прямая дорога. Была бы… Если бы не тот последний прыжок и полгода госпиталя…
Он все-таки дрался: с собой, со своей болью, с теми, кто говорил: «Молодой человек, ну какая милиция с вашим-то здоровьем…» Лишь в Москве сухой, изрезанный морщинами, как шрамами, генерал-майор выслушал его историю не перебивая и сказал вполголоса: «Ну, давай, сынок…» И подписал направление в школу милицейских сержантов…
А после школы не было уже ни опергруппы, ни патрулей, ничего похожего на бой. Был детский приемник-распределитель, и Михаил, вначале возмутившись таким назначением, не написал потом ни одного рапорта о переводе. Какой смысл был жаловаться на судьбу, когда в первый же день увидел Михаил сотню пацанов, с которыми судьба обошлась не в пример суровей и несправедливей. Издевательски… Здесь тоже надо было драться… С кем? Не с этими же ребятами! Значит, с теми, кто их сделал такими? А как?..
Рассказать Егору об отчаянии? О нестерпимом чувстве вины, когда везешь одиннадцатилетнего мальчишку в спецшколу, которая – что бы там ни говорили – тюрьма для детей? О беспомощности, когда не знаешь, как им всем помочь, как защитить? О страхе, когда ловишь себя на невольном озлоблении?