Золотое колечко на границе тьмы - Крапивин Владислав Петрович. Страница 70

К сожалению, я не знал способа мгновенно перемещать предметы в пространстве (и не знаю до сих пор). Но мысленно-то я это делать мог!

Про мое воображение взрослые говорили:

– Оно у этого ребенка совершенно необузданное!

Порою сам я не мог отличить, где выдумка, а где правда. Впрочем, неверно, любой, кто помнит свое детство, может сказать про себя то же самое.

И я строил на подоконнике город с колокольней и перенесенными из дальних кварталов домиками. Распрягал на стопе и кормил хлебными крошками ласковую губастую Зорьку. Выпускал из ладоней жужжащие, с тонкими крыльями и колесами-лапками самолетики.

Таким же образом я добыл себе замечательную игрушку – маленький, но настоящий мотоцикл.

Этот мотоцикл кто-то ненадолго оставил у нас на дворе, у калитки, и я взглядом перенес его на подоконник. И здесь он сделался размером с электрический утюг, стоявший тут же.

Я взял этот мотоцикл – черный, лаковый, с блестящими никелированными выхлопными трубами, тугими рубчатыми шинами (каждая величиной с калач-сушку, которые мама иногда получала по каким-то дополнительным талонам). Был мотоцикл тяжелый, от него пахло эмалевой краской и резиной.

Я долго и радостно играл с ним на теплых от солнца половицах, а потом поставил на этажерку – рядом с ватным дедом Морозом и темно-зеленым керамическим пограничником.

Никто из взрослых мотоцикл не замечал, но я-то видел его всегда. Все лето и осень. Только перед Новым годом мотоцикл исчез. Вместе с дедом Морозом. Я подозревал, что сказочный дед укатил на мотоцикле в свой заснеженный лес готовить новогодний праздник…

Но я отвлекся. Я ведь начал рассказывать о крошечной луне, перенесенной с зимнего неба в комнату.

Я понимал, что вижу световой отпечаток, но в то же время всей душой верил – это настоящая луна. Та же самая, что в небе. Не такая же, а именно т а с а м а я.

Пока лунная чешуйка в глазах не потускнела, я “поселял” ее в каком-нибудь укромном уголке: в щели на штукатурке, в углу с паутиной или за картиной, изображавшей двух охотничьих собак.

Устроив на жительство одну луну-малютку, я добывал с неба другую, третью, четвертую… И в конце концов оказалось, что много маленьких лун живет в тайных закутках нашей комнаты.

Да, их было не меньше двух десятков, и в то же время – я отчетливо осознавал это – они были одной луной. Той самой, что светила в небе. Здесь, видимо, опять просыпалась в детском сознании догадка о диалектичности мира. О том, что один предмет может существовать в разных пространствах и во множестве всяких вариантов…

Поселившись в комнате, эти луны-чешуйки старались потом не попадаться мне на глаза, хитро прятались. Но я знал: стоит всем заснуть, как они выбираются на потолок и устраивают иллюминацию.

А днем они иногда шебуршали в щелях, за картиной и среди занавесок, будто всякие сверчки-тараканы. Перешептывались. И не только между собой, но и с другими жильцами укромных уголков. С усатым черным жуком, живущим за печкой (я его слегка боялся). С бумажным голубем, улетевшим на верхний выступ дымохода и прижившимся там. С заскочившими на карниз солнечными бликами. С рыжим пятном на штукатурке – оно было похоже на котенка, вылизывающего лапу. А чаще всего – с разноцветной буквой Э.

Об этой букве особая речь.

К трем годам я уже знал весь алфавит, и буква “Э” нравилась мне больше других. Своим характером нравилась. Была она почти что Е, но наоборот. И эта наоборотистость в ней ощущалась постоянно: в том, как она высовывает язык и поддразнивает всех: “Э-э-э…” Меня роднило с буквой Э то, что я так же дразнил иногда старших брата и сестру и соседа Лешку Шалимова – племянника дяди Ричи.

Та буква, которая жила у нас в доме, родилась на свет из стекла и солнечного луча.

На этажерке (рядом с пограничником) стояла прозрачная коробочка без крышки. Этакая безделушка. Углы и ножки у нее были медные, а стенки из толстого стекла со скошенными краями. Эти скосы как бы образовывали грани кристалла. Я любил разглядывать сквозь коробочку все окружающее. Мир делался зыбким, разбивался на многослойные картинки, окруженные радужным ореолом. Сплошная сказка!..

Интересно было и ловить стеклянной коробочкой солнце. Сидишь на подоконнике и пускаешь по комнате зайчиков. Зайчики тоже получались разноцветные, радужные. Стайками носились вокруг лампочки, по застекленному портрету писателя Фурманова, по коврику с лебедями и балеринами, что висел над кроватью моей сестры Людмилы. Плясали на круглой печке, отпрыгивали от никелированного чайника и забытой на столе фаянсовой сахарницы.

Однажды среди этих зайчиков и появилась буква Э. Тоже летучая, многоцветная, размером с мою ладонь. С острым трепещущим язычком. Я засмеялся, прыгнул с подоконника. Зайчики мигом пропали, буква Э тоже. Но не так быстро, как зайчики. Задержалась чуть-чуть, словно поджидала меня. Я подбежал к стене, но буква Э скользнула под коврик. А дальше… Дальше – то ли было это на самом деле, то ли почудилось – буква Э принялась, как бабочка, носиться по комнате, по кухне, по коридору. Я за ней – то со смехом, то с замиранием. Она пряталась, я заглядывал в углы, за двери, под одежду на вешалке.

– Что ты носишься как угорелый! – возмущалась моя старшая сестра. Она любила меня, но считала своим долгом воспитывать.

– Я ищу!

– Что ищешь?

– Э-э!..

– Вот я скажу маме, что ты опять дразнишься!

– Да не дразнюсь я! Правда Э-э!

– Давно не стоял в углу?

Вот и объясни что-нибудь им, большим!

Иногда, например, оказывалось, что наша главная комната и проходная комнатка, где жил дядя Боря, и длинная кухня с русской печью – это станции метро. Я видел метро на картинках и был уверен, что оно все состоит из красивых, вытянутых в длину станций, которые переходят одна в другую. И вот в такой “метровский” коридор превращалась внутренность нашего дома.

– Что тебя гоняет нелегкая туда-сюда? Не можешь посидеть на одном месте!

А я, конечно, не мог. Я был головной вагон подземного поезда и с пыхтеньем (чуф-чуф-чуф), с топотом и дерганьем локтями рысцой двигался взад-вперед – от стены с висячим зеркалом до двери, ведущей в холодные сени. И совершенно отчетливо видел над головой овальные светящиеся плафоны станции-туннеля.

А взрослые не видели…

Да, играть в такие игры было удобнее, когда все уходили на работу и в школу для старших, которая называлась техникум. Оставшись один, я мог быть и поездом, и самолетом, и стальным непобедимым танком… И охотиться за буквой Э!

Эх, каким весельем и азартом брызгала эта игра! Буква Э летала, прыгала, плясала у меня под носом, удирала от погони, потом опять крутилась у самых рук. Иногда мне удавалось накрыть ее ладонью, и я даже чувствовал кожей живое щекотанье. Но тут же буква Э ускользала и пряталась в недоступной щели.

…Потом игры стали реже. Но буква Э меня не забывала. Случалось, что усаживалась на потолке или косяке и часами наблюдала за мной: как играю, как читаю, как сижу у окошка и думаю про жизнь.

Потом эта радужная моя подружка исчезла неизвестно куда. Но помнил я ее лет до семи, до школы. Затем забыл. И вспомнил года через четыре – увидавши сказочный сон.

Это было начало то ли сорок девятого, то ли пятидесятого года. Я жил тогда на улице Нагорной. Улица была вполне деревенская, тянулась по краю глубокого лога, на дне которого журчала речка Тюменка. Стоял хрустящий, с запахом уютного печного дыма январь.

Отшумели уже новогодние утренники и домашние рождественские посиделки, закончились каникулы. Но праздник не ушел совсем. Кое-где в освещенных окнах по-прежнему видны были украшенные елки. Взрослые поговаривали, что неплохо было бы отметить и старый Новый год. А за ним вскоре – Крещенье. “Святки-то ишшо не кончились”, – говорила тетя Тася, хозяйка дома, где мы снимали две комнаты. Она, тетя Тася, знала и чтила все церковные праздники и соблюдала все приметы. Перед Рождеством, когда, как известно еще из Гоголя, носится по улицам нечистая сила, тетя Тася чертила угольком на карнизах окна крестики – чтобы никакие бесы, ведьмы и прочие обитатели преисподней не просочились в дом и не испортили праздник. Мама, я и даже отчим с увлечением ей помогали.