Золотое колечко на границе тьмы - Крапивин Владислав Петрович. Страница 77

Я подумал с гордостью: “Папы так давно не было дома, а его все равно помнят…” И еще подумал: “А скоро он уедет в свое Гродно…”

Защипало в глазах, я вскинул лицо, чтобы удержать слезинки. Над крышей висела тускловато-желтая луна. Это был не месяц, но н не полный лик, а так, полнота на две трети. И мне вдруг показалось, что луна похожа на оторванное ухо великана!

Да-да! Именно так! На громадное немытое ухо!

Это открытие настолько ошеломило меня, что слезинки тут же высохли и забылись. Я сказал папе:

– Оторванное ухо!

– Что, сынок? – рассеянно отозвался он.

Я не стал повторять, папе было явно не до меня. Однако про себя я повторил это много раз. Даже хихикнул внутри.

Так и запомнился тот миг. Моя рука в теплой ладони отца, под ногами скрипит снежок, от крыльца тянется черная тень. Томкины шаги стихают за калиткой, а в зеленом небе – оторванное ухо великана.

Эту "литературную находку” я запомнил навсегда. И однажды использовал ее в студенческие годы, когда писал очерк для университетской газеты. Про целину.

…Здесь память уносит меня почти на двенадцать лет вперед, в хакасскую степь.

Было это в пятьдесят седьмом году. В начале осени я, как и все студенты, вкалывал на сельхозработах. Нас тогда отправили на целину, в Красноярский край. По комсомольским путевкам. Считалось, что мы добровольцы, хотя я не помню, чтобы кто-то спрашивал нашего согласия. Впрочем, никто из нас не спорил. Во-первых, себе дороже. Во-вторых, целина так целина, посмотрим новые места…

Места были интересные. Насколько я помню, километрах в ста от Абакана. Районный центр назывался Москва, а ближнее село – Бородино. Эти исторические названия служили, естественно, темой для всяческого зубоскальства: мол, судьба нашей студенческой братии будет такой же, как у армии Бонапарта.

Впрочем, у полевого стана, куда я попал, название было не историческое, а вполне местное, хакасское – Карасук. Это был ток для зерна – два длинных навеса над утрамбованными площадками и тесная мазанка под плоской, поросшей бурьяном крышей. В мазанке – жилое помещение с нарами и кухня с печкой-плитой.

Стояло неподалеку и еще одно строение – покосившаяся дощатая будочка – сами понимаете, для чего. Двери у будочки не было. Поэтому, когда ты устраивался в ней поразмышлять о будущем, то должен был напевать или насвистывать – место, мол, занято. Эти частые музыкальные упражнения поддерживали в нас положительное мировосприятие – бодрое и лирическое.

Такому ощущению способствовал и пейзаж. Кругом лежала волнистая степь с торчащими камнями – возможно, это были древние идолы. По крайней мере, стояли камни не просто так – они огораживали невысокие курганы. Прямоугольники этих курганов там и тут зеленели среди спелых хлебов, распахивать их было запрещено.

Вдали поднимались невысокие горы – отроги Саян. Одна гора – длинная, с частыми камнями на округлой вершине – была похожа на припавшего к земле динозавра с гребнем на спине. Про себя я именовал эту гору “Хребет Большого Ящера”, но предлагать такое название для обиходного пользования не решался, чтобы не быть уличенным в излишнем пристрастии к экзотике.

Пятьдесят седьмой год был отмечен какой-то особой солнечной и магнитной активностью. По крайней мере, этим объяснялись довольно яркие северные сияния, которые по ночам вставали над горами. Местные жители говорили, что в прежние времена такого не было и что все это не к добру.

А однажды мы видели комету. Небольшую, но с ясно различимым, задранным к зениту хвостом. Она висела среди густых звезд, когда мы большой, но притихшей от усталости компанией возвращались в Карасук с верховьев Енисея. Река была километрах в двадцати от нашего стана. Мы, выпросив у начальства выходной день, ушли туда утром, а обратно двигались уже во тьме. И заплутали в ночной степи. Комета придавала всему происходящему зловещий оттенок. Сияние то взмахивало крыльями, то гасло, и тогда тьма начинала казаться совсем уж космической…

К счастью, знакомый пастух и его сынишка, ночевавшие с отарой неподалеку от Карасука, на крыше мазанки зажгли керосиновую лампу. На этот уютный, родной такой маячок мы и вышли…

В степи и на склонах гор цвели в ту пору, в августе, удивительные ромашки – не белые и не желтые, какие привык я видеть в родных краях, а синие и лиловые. Чудеса! Незнакомый край, Хакасия…

До Бородина было не меньше десятка километров. У горизонта белела мазанка такого же, как у нас, полевого стана (в нем обитала соседняя студенческая бригада). А ближе – никакого жилья. По вечерам на окружающий мир опускалась такая тишина, что в ней чудилось что-то инопланетное. Казалось, стоит перейти через ближайший взгорок и увидишь в распадке приземлившийся в синие ромашки, освещенный закатом марсианский корабль…

На палевом стане Карасук нас оказалось десять человек. Восемь студентов-химиков: двое парней и шесть девчонок, а с ними два второкурсника с факультета журналистики. Михаил Папин и я.

Почему так случилось, почему Михаил и я оказались оторваны от родной братии журфака, дело темное. До сих пор я подозреваю тут недостойные происки одного нашего активиста (ныне весьма почтенного литератора). Скорее всего, Папин не устраивал этого славного лидера и его сторонников как “излишне сознательный товарищ”. Действительно, Миша был чересчур положительный, старше всех нас, член партии и так далее… А меня, судя по всему, расценивали как личность, склонную более к мечтаниям и литературным упражнениям, нежели к полевым работам. Ну и “сплавили”.

Кстати, потом я об этом не жалел. С химиками я и Миша зажили душа в душу.

Спали мы в одном помещении: справа от двери были девчоночьи нары, слева – наши, “мужские”. Их разделял узкий проход – от двери до оконца. Из одеял были сделаны на нарах занавески…

Сейчас вспоминаю и думаю: вот ведь удивительное было время. Совсем иные нравы. С одной стороны – шестеро симпатичных девчонок, с другой – четверо здоровых ребят, и – ничего т а к о г о. Никаких попыток нарушить суверенность девичьей территории. По-моему, даже и мыслей всерьез об этом не было. Самое большее, что допускалось, это кое-какие шуточки. По тогдашним меркам – с “намеками”, а по нынешним понятиям – совершенно детсадовские.

Соблюдая нормы нравственности, девицы завешивали свой альков плотно. У нас же было для этой цели всего два куцых одеяла, между ними оставалась широкая щель.

Нас выручил совхозный парторг. Он развозил по отдаленным бригадам наглядную агитацию и привез нам плакат. Это была обтянутая кумачом деревянная рама – шириной полметра и высотой метра полтора. На кумаче белилами был начертан призыв по-коммунистически отнестись к уборке урожая. Это сооружение парторг укрепил на стене мазанки. Но едва он укатил на своем пропыленном газике, как Миша, Валерка, Шурик и я втащили плакат внутрь и приладили над нарами, заслонив “межодеяльную” брешь. Красота!

Однако приехавший с очередной проверкой парторг усмотрел в такой “красоте” неуважение к партийной и советской пропаганде и демонстративно водрузил лозунг на прежнее место.

С тех пор так и повелось: мы закрывали плакатом дыру, а представитель партийной власти приезжал и упорно возвращал его на стену. Молча и сокрушенно. Впрочем, иногда вздыхал:

– Чему вас в ваших университетах учат?

Это был в общем неплохой дядька. Этакий персонаж из “колхозного” фильма – с озабоченным лицом и выгоревшими на солнце брезентовыми сапогами. В парусиновом пиджаке, пыльных галифе и мятой фетровой шляпе. Убежденный, что занят важным делом.

Мы ему пытались доказать, что читать призыв и проникаться его боевой сущностью можно и в помещении, где плакат, помимо воспитательного назначения, выполняет еще и важную бытовую функцию, удваивая тем свою пользу. Но парторг, укоризненно покачивая шляпой, снова тащил раму с кумачом наружу, где, кроме нас, лозунг могли читать лишь любопытные суслики и безразличная к общественной жизни кобыла Галка.