Золотое колечко на границе тьмы - Крапивин Владислав Петрович. Страница 85
– Да вот твоя пленка, – выдохнул председатель. – Сам, небось, мимо чемодана сунул.
– Не знаю, не знаю… Главное, что нашлась, – он обрадованно схватил пленку.
– Другой бы извинился, – сказал я сановному заду.
– За что? – Он даже не обернулся. – За то, что она в кровати нашлась?
– Может, вы думаете, что я стащил, а потом подбросил? – осенило меня.
– Не знаю, не знаю…
Я понял, что сейчас разревусь, как первоклассник. И чтобы не случилось такого позора, сказал:
– Шкура буржуйская!
Одними губами сказал. Но, кажется, он услышал. Оглянулся, налился помидорной краской… Тут как раз вошел отец.
– Папа! Этот вот… гражданин заявил, будто я украл у него фотопленку! И будто потом подбросил!
– Да ничего такого! Помилуйте! Просто просил мальчика помочь поискать!
– А кто говорил: в милицию?!
Если бы отец хоть что-то сказал “чину”!.. Пусть хоть как-то отругал его своим интеллигентным тенорком!.. Но он только растерянно посмотрел на всех по очереди, пожал плечами. И… протянул мне книгу:
– Смотри, какую редкость я раздобыл.
А потом… потом он, как ни в чем не бывало, попрощался с “чином”, когда тот отправился на вокзал.
– Зачем ты ему руку-то подал? – возмутился я, когда мы остались вдвоем (председатель тихо ушел).
– Ну а как же? Есть правила вежливости…
– Он же гад!
– Ну как ты смеешь так говорить про взрослого!
– Сразу видно, что ты учитель, – горько сказал я.
– И… что здесь плохого? – Отец как-то обмяк.
– То, что любой учитель считает: всякий взрослый всегда прав, а школьник – никогда.
– Ну уж, не преувеличивай, – не совсем натурально засмеялся отец. – Вставай-ка. Мы ведь хотели пойти в Третьяковскую галерею…
Вот и все. Ну и ладно! Это бы я простил и забыл. Но… Уже после, прокручивая в памяти тот случай, я вдруг понял: отец думал, что я и в п р а в д у мог стащить, а потом подбросить пленку. По крайней мере, полностью такой возможности он не исключал. И потому в искренность моей обиды поверил не до конца.
А в самом деле, что он знал про своего почти незнакомого сына?
Последний раз перед этой встречей он видел меня лопоухим третьеклассником, да и то недолго, почти мельком. А сейчас приехал тощий подросток с колючим нравом, с привычкой обо всем судить ершисто и по-своему. Кто он, этот четырнадцатилетний лохматый мальчишка? Что у него на уме? Какие привычки, какие желания? Не слишком ли мало интеллигентности, не слишком ли заметны уличные замашки? А это самомнение и самоуверенность высказываний о незыблемых истинах! Лев Толстой, видите ли, скучный писатель! “Вечера на хуторе” Гоголя в сто раз интереснее, чем “Война и мир”. А еще лучше – Марк Твен и Джек Лондон! А из русских писателей самый хороший – Паустовский!.. Как это не классик? Классичнее всех!
И это сын преподавателя русской словесности!
…Трещинка от той московской обиды зажила далеко не сразу. Уже потом она заросла, когда я стал взрослым и мы с отцом сделались гораздо ближе. А там, в Бобруйске, я часто был одинок.
Время я проводил то на пляже, то на водной станции, где брал по отцовскому паспорту лодку, то просто на незнакомых улицах. В кино ходил, бродил по рынку (здесь, как и на тюменском базаре, пахло овощами, сеном и конским навозом). Лишь к загадочной крепости подступиться не мог: вокруг проволока. “Забароненая зона”…
Так прошло недели три. По вечерам я крутил ручку настройки отцовского приемника “Балтика”. Мир жил бурно и тревожно. Американские агрессоры и их приспешники строили козни против социалистического лагеря. Был разоблачен, лишен всех наград и званий и арестован коварный злодей, английский шпион Лаврентий Берия. Северная Корея наращивала успехи в войне с подлыми захватчиками. Об этом вещали станции на всех радиоволнах. Но я мечтал поймать местную станцию далекой Тюмени. Услышать хоть что-то о родном городе. Хотя бы знакомые названия улиц и кинотеатров. Узнать, какая там погода… Но ни разу не удалось. Я не знал, на какой частоте выходит в эфир Тюменский радиоузел…
А потом я забыл о приемнике. Перестал скучать. Потому что появился человек, в котором я почувствовал близкую душу.
В соседней квартире жил коллега отца, профессор пединститута. С женой и двумя дочками. Старшей было шестнадцать лет. Этакая выпускница средней школы, мнящая себя взрослой особой. Ко мне она относилась с полнейшим безразличием и лишь рассеянно здоровалась при встречах. Младшую я до поры до времени не видел, она гостила где-то у родственников. А потом она появилась – девочка Маша. На сестру свою совершенно не похожая.
Мы познакомились утром на дворе – удивительно легко, без всякой заминки. Она сидела на крыльце и щурилась на солнце. Я неожиданно для себя сказал ей как давней знакомой:
– Здравствуй.
Она улыбнулась. Без удивления.
– Здравствуй.
– Ты Маша, да?
– Да. А ты сын Петра Федоровича?
Я кивнул.
Маша поудобнее села на ступеньке, натянула на облупленные коленки пестренький ситцевый подол, призналась доверчиво:
– Я так рада, что наконец приехала. Ужасно соскучилась по дому.
Во мне вмиг проснулась ответная доверчивость:
– Я тоже соскучился. По своему… – И сел рядом.
Мы помолчали – понимающе, без неловкости.
Ей было около тринадцати лет, но она еще не успела превратиться в нескладного девчоночьего подростка. По виду будто пятиклассница. Курносая, светлоглазая, с большим редкозубым ртом. Никакого намека на красоту. Вот только волосы… Почти белые, но с отливом золотистого овса, пушистые и легкие. Остриженные чуть повыше плеч, они разлетались при каждом движении. Бывало сидим рядышком, а летучие паутинки щекочут мне ухо…
С той поры многое переменилось для меня в городе Бобруйске. Дни я большей частью по-прежнему проводил одиноко и бестолково, но с утра уже меня грела мысль о вечере. Когда мы с Машей сядем на крыльце или скамейке (подальше от взрослых, которые тоже выбирались на двор подышать прохладой) и начнем свои разговоры.
Была Маша девочка добрая, со сдержанно-ласковым характером, и, главное, всегда меня понимала. И слушать умела – доверчиво и внимательно. И разговор поддерживала так, что тёк он не стеснительно, и с интересом для нас обоих. Впрочем, больше говорил я. Душа моя оттаивала от недавней неприкаянности. Я рассказывал о Тюмени, о друзьях-приятелях, о пароходах на Туре, о старинных склепах со скелетами, которые мы нашли под разрушенной церковью на речном обрыве; о зловредной классной руководительнице Таисии Вадимовне, видевшей во мне лютого врага (впрочем, взаимно); о друге Гошке… Показывал коллекцию старинных монет, которую, привез особой.
А потом я наконец прочитал Маше и кое-какие свои стихи из заветной тетради. В стихах ничего не было о любви (разве что про любовь к природе, к родным местам и парусным кораблям, которых я никогда не видел). Но тем не менее в самом, этом поступке, в чтении стихов девочке с пушистыми волосами, было что-то вроде тайного признания…
В общем, старая, как мир, сцена: мальчик и девочка в сумерках сидят рядышком в уединении и полушепотом ведут долгую беседу. Сильно пахнет настурциями. Светится за кустами желтое окно. А над крышей висит розоватый запрокинувшийся полумесяц.
Глядя на эту светлую половинку Луны, я вспоминал, что со времени моего приезда прошло уже больше четырех недель. Скоро и домой…
Однажды в кинотеатре, что стоял в конце улицы Советской, недалеко от спуска к Березине, я посмотрел старый фильм с Игорем Ильинским – “Праздник святого Йоргена”. И вечером рассказал об этой уморительной комедии Маше. Она с готовностью смеялась, когда я изображал калеку-жулика на костылях (“Моя бедная мама уронила меня с двенадцатого этажа!”), а потом вздохнула:
– Жалко, что я не видела.
– Дак это кино и завтра будет! Пойдем!
– Ты ведь уже смотрел.
– Его сколько хочешь смотреть можно!
Это была правда. Но была и другая правда: главное, что вдвоем! И эту мою правду Маша, конечно, учуяла.