Опоздавшие к лету - Лазарчук Андрей Геннадьевич. Страница 59
На окончательное оформление договора ушел еще час, и Марту выдали в кассе шесть тугих пачек новеньких – только-только из станка – десяток. Тысячу он оставил на расходы, а остальные, перейдя через площадь на почту, разослал по известным ему одному адресам.
И потекли дни. Пользуясь старыми эскизами, Март наметил композицию, стараясь, чтобы похоже было понемногу на все (второй закон шлягера: новая мелодия должна походить на три мелодии сразу): на Телемтана, Глазунова, Шерера, на позднего Дюпрэ – когда он выдохся и стал копировать себя раннего. Раньше Март пытался копировать самого себя – это оказалось невыносимо. Это оказалось настолько невыносимо, что чуть не подвело его тогда к самоубийству, и лишь огромным усилием воли он заставил себя жить. Теперь он даже немного завидовал Дюпрэ – тот, очевидно, поступал так бессознательно, думая, что продолжает разрабатывать свою жилу… Да, пожалуй, только сознание, что ты еще нужен – немногим, но крепко, – да еще презрение к себе помогли ему тогда. Потом он приспособился, хотя и не до конца. Иногда он срывался – или когда невозможно было дальше терпеть, или по рассеянности, как в последний раз. Подумать только – рисунок пером на салфетке… Впрочем, и от меньших пустяков гибли люди, напомнил он себе. Внимательнее, Март!
Однако на третий день он чуть-чуть не сорвался. Он начал пробовать краски, и сразу стало получаться – он поймал цвет. Теперь следовало как можно дольше продержаться на гребне волны, на этом непрерывном взлете-скольжении-падении, когда еще ничего не ясно, когда все впереди и понятно только одно – получается!.. Стоп, оборвал он себя. Остынь. Остынь-остынь. Он умылся холодной водой, посидел, потом карандашом пометил, какие участки каким цветом покрывать, и приступил к уроку, к раскрашиванию картинок; потом цветные пятна, слившись вместе, создадут почти то же самое, но это будет уже потом – и почти без его участия.
Любое дело можно разбить на кусочки, на простые, доступные любому операции – и начисто выбить из него дух творчества. Любое, абсолютно любое…
У него постепенно заводились знакомые. Так, в ресторане он подсел – не было больше мест – к столику двух мужчин, незаметно для себя встрял в их разговор и познакомился с ними. Это были местные доктора: городской врач Антон Белью и психиатр из расположенной где-то в окрестностях частной психиатрической лечебницы Леопольд Петцер. Потом они встречались каждый вечер, но встречи эти и взаимная приятность от них не выходили за рамки, намеченные первой, – когда скользишь по поверхности, ни в какие глубины не заглядывая и не стремясь и душу не раскрывая… Легкий треп, столичные и местные сплетни, анекдоты, женщины – пусть так, думал Март, так даже лучше, потому что появляется отдушина, в которую уходит – пусть не все, но уходит – напряжение, и не просыпаешься ночью от шагов в коридоре. Пусть так.
Еще была барменша Берта, женщина-тяжелоатлетка, которая поначалу косилась на Марта из-за его пристрастия к фруктовым сокам, но потом, как и подобает женщине, вошла в положение («Печень, сударыня. Знаете, как это бывает…» – «Что делать, сударь») и даже удостоила его своим доверием. Через неделю Март считался уже за своего, с ним можно было посоветоваться и по хозяйственным, и по личным проблемам, а их было множество – главным образом с детьми. Через Берту Март узнавал массу интересного о жизни городка. Она знала, видимо, все и обо всех, в характеристиках была остра, но не злобна и для Марта оказалась настоящим сокровищем. Среди прочего он узнал, например, что полицмейстер переведен сюда не так давно из столицы, где был следователем по особо важным делам, за применение недозволенных методов дознания. Это следовало учитывать и быть начеку.
Прошло недели две. Работа продвигалась и дошла уже до середины, когда вдруг из ничего, из разрозненных штрихов и пятен возникают предметы и фигуры; Март очень любил эту стадию и, будь его воля, порой на ней бы и останавливался. Когда он работал для себя, то часто так и поступал. Когда по заказу – он так делать не мог, потому что такой стиль был уже проименован и отнесен к нерекомендуемым; пятнадцать лет назад, когда это только произошло, он пытался спорить (Он? Кто – он?) – теперь же свою эстетическую извращенность приходилось прятать…
Портье числил себя старым знакомым Марта и почти приятелем: «Привет!» – «Привет». – «Как дела?» – «Работаю». – «Все-таки жизнь у вас замечательная! А тут сидишь как проклятый…» – «Замечательная, конечно». – «А знаете, я сам в свое время недурно рисовал, да вот времени все не было…» Или: «А сколько вы получаете?» – «Когда как». – «Ну, примерно?» – «Да сколько заплатят. Прейскуранта же нет». – «Даже если пятерку?» – «Когда был молодой. Тогда, бывало, отдавал акварель за обед». «Странно все это…»
Полицмейстер заглядывал вечерами в ресторан – перехватить для успокоения рюмку-другую горькой. Берта изумлялась тому, что он всегда спрашивал счет и платил. В первом же разговоре с Мартом он поинтересовался, не еврей ли тот, и пояснил, что у них в городе с этим строго. «Это у вас там, в столицах…» Это самое «у вас» Март отметил, точно так же как и примитивные, в лоб, вопросы – недавний столичный житель играл в недотепу-провинциала, и переигрывал, и не переигрывал даже, а просто Март понимал: держаться следовало крайне осторожно, недавний следователь по особо важным делам мог знать очень много. За биографию свою Март не опасался – вызубрил назубок, но ведь на чем только не горели люди! Великолепный имперсонатор, бывший актер бывшего Императорского театра Ладо Майорош в такой вот примерно ситуации просто чересчур вошел в роль, заигрался, как говорили раньше, на него снизошло вдохновение, – и все…
После этого разговора ночью, лежа в постели, Март вдруг понял, что ему необходимо знать, сколько же их осталось. Он долго не мог настроиться, потом получилось сразу, но не как обычно, а странным, жутковатым видением. Март расслоился, и то, что ушло вверх, оказалось низко и стремительно летящими, тяжелыми, словно кованными из черной бронзы, тучами; а то, что ушло вниз, оказалось песком, пустыней, и местами, редко-редко, воткнутые в песок, горели свечи. Себя он нашел не сразу, но нашел – на краю пустыни, далеко в стороне от других. Только одна свеча горела поблизости, и пламя ее было неровным и коптящим…
Он уснул, и, как всегда, расплатой за видение был вещий сон: перед ним стояла, готовая броситься, толпа людей в белых балахонах, наподобие ку-клукс-клановских; позади него был домик, знакомый по прежним снам маленький домик вроде дачного; в руках на этот раз Март держал кусок железной трубы, и видно было, что те, в балахонах, этой трубы опасаются… Каждый раз оружие у него было другое – то толстая суковатая палка, то трость, то гаечный ключ, то ножка от стула, теперь вот – труба; такие несовпадения говорили о том, что конец не так уж близок и что судьбой не все еще решено и подписано.
Но весь день привкус вещего сна сохранялся. Работалось плохо, через пень колоду. Мордашки девушек в национальных костюмах выходили унылыми и одинаковыми.
Вечером приехал Тригас.
Март совсем не рад был его приезду. Тригас слишком много пил и пьяный становился болтливым и прилипчивым. Сейчас он подошел к столику Марта, по-дорожному одетый и взъерошенный, плюхнулся на свободный стул и протянул руку:
– Здорово, шабашник!
– Здорово, – сказал Март равнодушно.
– Ну, я тебе скажу, ты тут навел шороху! – продолжал Тригас. Пока я ехал, мне все уши прогудели. Столичная знаменитость становится знаменитостью провинциальной! Ощущаешь ли ты тот груз ответственности за эстетическое воспитание граждан, которое отдано тебе на откуп, который ты на себя взвалил? Именно так выразился наш новый пред, который бывший генерал-майор, я записал и выучил наизусть. Кстати, как ты сюда попал? Тебя направили?
– Нет, – сказал Март, – я сам. Методом тыка. Так что дорогу тебе перебежал совершенно случайно.
– Ерунда, – сказал Тригас. – Лучший кусок все равно мой. Вот этот зал. А?