Опоздавшие к лету - Лазарчук Андрей Геннадьевич. Страница 60
– Прилично, – сказал Март, озираясь. Цельной здесь была только одна стена, остальное – простенки. Ничего настоящего здесь не сделать, зато халтурить – одно удовольствие. – Сколько же ты с них стряс?
– Два червонца.
– Двадцать тысяч? Неплохой кусочек.
– Как с куста! Слушай, одно удовольствие – доить этих провинциалов.
– Это точно, – согласился Март.
– Хозяйка! – воззвал Тригас. – Двойной дайкири! Ты ведь не будешь? – обратился он к Марту.
– Естественно.
– Естественно… Ты у нас трезвенник. Якобы печень. Знаем мы эти печени.
– Какие – эти?
– Да вот такие, как у тебя. Что-то рост заболеваний печени наблюдается, и все среди художников. И писателей тоже. А то еще себе язву придумают. Пока спиртное по старой цене было, покупали как миленькие – никаких печеней…
– Скотина ты, Тригас. Ты ведь знаешь, где я свой гепатит поймал.
– Все я знаю, все я понимаю…
Март посмотрел на него. Тригас действительно мог знать и понимать все. Но тот уже пристально разглядывал содержимое бокала.
– Шучу, – сказал Тригас – Только зря ты не пьешь. Пил бы, и все было бы нормально.
– Что – все?
– Не понял.
– Ты говоришь – все было бы нормально. Так что – все?
– Вообще все.
– Ладно, – сказал Март, – ты тут пей, а я пойду посплю. Устаю я что-то.
Март ушел, поднялся к себе и встал под душ, но все это время продолжал чувствовать Тригаса. Тригас сидел за столом, вертел в пальцах бокал и думал о нем, о Марте, только нельзя было понять, что именно. Потом он выпил свой дайкири и сделался невозможным для восприятия.
Под утро приснилось, что Тригас, сидя у Марта на груди и зажимая ему потной ладонью рот, перепиливает ножом его горло; ни двинуться, ни закричать Март не мог, но то ли нож был совсем тупой, то ли горло сделано из чего-то прочного, только оно никак не резалось, лезвие соскальзывало или вязло, Тригас сопел, ерзал и пилил торопливо, все время озираясь… С трудом Март проснулся. Душно было невыносимо, хотя окно он по обыкновению оставил открытым. За окном медленно, зловеще медленно наползала, клубясь, густо-фиолетовая туча. Дышать было нечем, воздух словно убрали из комнаты. Март подошел к окну. Все на свете замерло, сжалось в неподвижности и страхе. Туча наваливалась на самые крыши. Время, наверное, тоже остановилось. Минуты громоздились одна на другую, сминались гармошкой и летели под откос, как вагоны сошедшего с рельсов поезда, – и все это в немыслимой, запредельной, угрожающей тишине – тишине, которая поглощает любые звуки…
Молния ударила совсем рядом, и гром, тугой и резкий, как пушечный выстрел, оглушил Марта – голова, как колокол, долго еще гудела от удара, – и ствол огромной липы за брандмауэром напротив расселся пополам и полыхнул пламенем, и тут же начался ливень – не ливень даже, потому что дождь не стоял стеной, нет, здесь этого не было, как не было и первых предупредительных шлепков огромных капель о сухой асфальт; просто все вдруг сразу оказалось покрыто и пропитано водой, ливень выглядел, наверное, как генеральная репетиция потопа, и если бы она так быстро не кончилась, самого потопа, пожалуй, и не потребовалось бы…
Март закрыл окно, подобрал разлетевшиеся газеты, вытерся и оделся. Следовало, конечно, еще подождать, но ему хотелось на воздух. Он вышел из отеля и остановился. По улице, пузырясь, сплошным потоком шла вода. Проплыл, как отштормовавший корабль, полузатопленный зонтик. В одном месте течение волокло по дну что-то тяжелое, и вода, образуя бурунчик, перекатывалась сверху. На тротуарах среди обломленных ветвей лежали самые неожиданные вещи: синий почтовый ящик, обложка от книги, нераскрытая консервная банка без этикетки, кукла-пупс, собачий ошейник с поводком; на протянутом через улицу проводе висел, лениво покачиваясь, кокетливый кружевной лифчик.
Городок понемногу приходил в себя. Открылись окна, зазвучали голоса. Из приоткрытой калитки навстречу Марту выбежал тонкий, совершенно мокрый кот; подбежал поближе, понял, что обознался, и со вздохом отошел в сторону. Во многих домах были выбиты окна, стекло хрустело под ногами. Дважды Марту попадались сорванные с петель оконные рамы. Наконец, в довершение картины, прямо посередине ратушной площади лежала, распластавшись, но еще не до конца потеряв очертания, красная железная крыша. Вокруг стояли люди и что-то обсуждали.
Погода весь этот день стояла прекрасная. Март распахнул окна в зале и время от времени через подоконник выбирался во внутренний дворик мэрии – размяться. Работалось хорошо, по самому верхнему пределу возможного (разумеется, в отведенных им для себя рамках). Чувствовалось, что гроза эта разрядила что-то и в нем самом. К вечеру ближе зашел господин мэр, посмотрел, поговорил о незначительном и ушел очень довольный. Март работал до сумерек – и мог бы работать еще, были и силы, и желание, и настроение, но он собрал кисти и пошел их мыть, это было правильно – прекращать работу, когда остаются еще и силы, и желание, он знал, что это правильно, и потому с легкостью пошел мыть кисти, но все-таки что-то в себе – то неуловимое и невыразимое ощущение, когда свершается переход от нормального состояния в это, – то ощущение он упустил, потому что в тот момент, когда он наклонился над банкой, по телу его медленно, снизу вверх, прошла тугая волна, и Март понял, что пропал, что этого не избежать, а спрятаться негде, негде… Он бросил кисти, запер зал и почти бегом бросился к отелю, взлетел по лестнице – успел! – перехватил-таки взгляд Тригаса – Тригас сидел в холле и ждал кого-то, возможно, что и его, – заперся в своем номере на два оборота. Тело существовало уже совершенно отдельно и не отдавало ему отчета в своих действиях, но шторы он задернуть смог, хорошие, плотные шторы, сбросил рубашку – было уже легче, не надо было сдерживаться, и он не сдерживался, он схватил лист плотного картона. Рука сама нашла ящик с пастелью и выбрала мелки. Сейчас главное было – не пытаться вмешиваться, не мешать самому себе, и он не вмешивался и не пытался командовать рукой, она сама знает, чего хочет… На листе проступили контуры зданий, взметенные кроны, потоки воды, и Март узнал сегодняшнюю грозу, все это было взято с какой-то странной точки, и перспектива ускользала, пока Март не понял, что дома и улицы тоже взметены вихрем и скручены им в спираль, ее витки просто не видны за предметами, и что в точке перспективы сходятся не воображаемые линии, а вполне реальные земля и небо – они со страшной силой втягиваются в эту точку, в эту маленькую, но сквозную пробоину, сминаясь при этом морщинами и складками… Как всегда, начала, самого начала он не уловил – он заметил свет, когда тот набрал уже полную силу. Свет от Марта шел ровный и чуть желтоватый, почти солнечный. Давно, когда об этом еще можно было говорить без риска быть убитым, Март узнал, что у всех имеются свои оттенки света и что спектр его настолько же индивидуален, как отпечатки пальцев; говорили также, что в первые секунды свечения на теле появляются узоры, и узоры эти имеют куда большее значение, чем линии на ладони, и Март, хотя не очень верил в эту новую хиромантию, не прочь был бы взглянуть на них, но всегда начало свечения пропускал – так увлекала его сама работа. На картоне тем временем разворачивались события: кого-то ветром несло над крышами, кто-то смотрел вверх, двумя руками удерживая шляпу, а еще кто-то тянулся вслед улетевшей – но не дотягивался. Лицо девушки было полузнакомо, шляпу держал Тригас, а тянулся, оказывается, он сам…
В дверь дважды стучали, Март, естественно, не отзывался; раз звонил телефон, дал звонков пять и смолк. Постепенно Март остывал. Он принял душ, осмотрел себя, удостоверился, что свечение погасло везде; постоял у окна. В окно медленно втекал теплый пресный воздух. В голове было пусто и тихо. Март бесцельно походил по комнате, полежал на тахте, храня эту пустоту и тишину, но лист картона, брошенный рисунком вниз, притягивал к себе, и не было сил сопротивляться, да и смысла сопротивляться не было, все равно никогда он этого не выдерживал. Просто хотелось продлить немного эту благословенную пустоту в себе, а если вот так поднять этот лист и посмотреть на него, все взметнется…