Колодезь - Логинов Святослав Владимирович. Страница 35
И ничто не указует, какой человек обитается среди ветшалых стен. Так, старичок, небога. На него дунь, он и рассыплется. А на деле – божий угодник.
Семён торопливо схватился за работу, размышляя, отпустит его старик домой или оставит при себе. Да и просто прогневать отшельника страшно: осерчает, кинет обратно в Аравию на заклание Мусе, что тогда?
– Ишь ты какой шустрый, – сказал дед Богдан, – кружишь, как муха под потолком. Погоди, не мелькай, сейчас печку растоплю, будем щи хлебать.
Старик нагнулся к холодному челу печки, застучал кресалом. Семён кинулся за поленьями, сложенными под поветью.
На улице по-северному медленно темнело. Под вечер и впрямь стало свежо, но верблюжий бурнус, спасающий от немилосердной жары, берёг и от холода. Семён перекрестился, привычно повернувшись к востоку. Слава те, господи, кажется, добрый человек Аль-Биркер. Хоть бы отпустил с миром. Век бога молить буду.
Семён набрал полешков потоньше и поспешил в избу.
Щи у отшельника оказались с убоиной. Густые щи, жирные. Вместо капусты – какая же капуста летом? – не завязалась ещё – накрошено всякой зелени: крапивы, щавелю, свекольной ботвы, что дёргают, когда рядки редят. А и без капусты добро выходит, ежели с мясом.
Хлебали из одной миски, как на Руси принято. Семён ел осторожно, стараясь не зацепить лишний кусок, не задеть старца по ложке. А потом, когда уже со дна таскали накрошенную солонину, стукнула Семёну в голову непрошеная мысль, и застыл Семён, не донеся ложки до рта.
– Государь, – произнёс он испуганно, – может, я времени счёт потерял?.. Сейчас, поди, Петровки в самом разгаре.
Старик облизал ложку, положил её аккуратно на стол, перекрестился на чёрные образа.
– Может, и так, – спокойно сказал он. – Я тут в глуши тоже всякую память потерял. Но пока господь грехам терпит, – дед Богдан усмехнулся и добавил: – Отец Агафангел, священник хворостинский, меня анафемствовать хотел, так его протоиерей за самоуправство смирял. А заодно и мне досталось: две недели на монастырском подворье в железах сидел.
Этого обыденного разговора Семён восприять не мог.
– Как же это, милостивец? – прошептал он. – Тебя в железа?! Ты же святой человек, по всему Востоку о тебе слава идёт!
– А мне и невдомёк! – весело воскликнул старик. – Ну-ка, расскажи.
Внимательно выслушал сбивчивый рассказ Семёна, усмехнулся странно, сказал:
– Ишь ты, как оно… А я-то гадаю, куда меня бес носит… Святым, значит, чтут?.. Лестно. А дома – нечестивцем слыву, колдуном проклятым. Ну-ка, повтори, как они меня величают?
– Дарья-баба.
– Тоже любопытно. Я себя всю жизнь мужиком почитал, а на поверку бабкой Дарьей оказался.
– Не Дарьей, а Дарьёй. Дарья-баба значит – водяной старик, по-персидски. У них половина слов этак-то перевёрнуты.
– По мне – хоть горшком назови, только в печку не ставь. Дарья так Дарья.
Он помолчал минуту и снова повторил про себя:
– Святой, божий любимец… Не-ет. Святые подвиг молитвенный вершат, а у меня на образах паутина. Я человек грешный. Места тут, верно, предивные, а я среди них, как прыщ на носу, торчу. Поди, на Страшном суде все мои окаянства скажутся, увидишь, каков святой.
– Господине, – возразил Семён, – не клепли на себя. Сам твои чудеса видел. Если не бог, то кто?
– Не знаю, – старик был совершенно спокоен, как не о себе рассказывал. – Я своей доли не просил и не искал. Само вышло. Жить стало негде – вот я и поселился здесь. А про заимку мою давно слава дурная идёт: мол, черти тут водятся в омутках. Так я чертей не боюсь: пришёл и стал жить. Никто меня не тронул, никаких чертей не видать. И остальное – тоже само. Душа у меня мягкая, всех жалею. Колодезь вон на пригорке вырыт, никто к нему ходить не станет – далеко. Ему, поди, обидно. Вот я и пошёл. Намаешься, пока бадью вытащишь, зато вода вкуснющая – страсть! Так я в привычку взял: туда ходить. Сначала всё ласкался мыслью, как прежний хозяин, кто колодезь копал, радуется, что не даром труждался. А раз, я тогда болезнью залежал, и совсем недужно стало бадью тащить, пришла в голову мыслишка шальная. Есть, думаю, в мире такие края, где по божьему гневу пить нечего, а я тут в водах, как в сору, роюсь. И так я о тех горемыках затужил, что услышал господь мою молитву и открыл путь. А может, и не господь – отец Агафангел говорил, что меня адский князь водит. Но я тому не верю: никто не может двум господам работать, а я воду ношу с именем Христовым. А что к бусурманам попадаю, так их тоже господь сотворил. А коли не так – пусть на мне сатана на том свете и дальше воду возить станет. Верно я говорю?
– Не знаю, кто их сотворил, – хмуро ответствовал Семён. – Я там всякой неправды насмотрелся досыта.
– Этого добра и тут хватает. Зато там мне денег сыплют. Много. Сам посуди – алтын за ведро, шутка сказать.
– Какое – много… В пустыне за ведро воды можно и золотой мискаль отвалить.
– А можно ли взять? – спросил дед. – Совесть допустит?
– Это верно, – согласился Семён, – но Мусе я бы ничего не дал, разве что в аду головёшек. Волк он душепагубный, зверь человекоядный.
– Тебе лучше знать, а я так думаю: господь ему судья. Что по мне, так я бы и грешнику в смоляном котле воды испить поднёс.
– Значит, душа не зачерствела.
– Да уж, мягкосерд. Но на печке место не уступлю. Устраивайся на лавке. А завтра решим, что с тобой делать.
С утра занялись хозяйством. Семён отшоркал полы, набело, с дрествой. Воду таскал с ближнего родника: к колодцу ходить было боязно. Дед Богдан ковырялся в огороде, починял что-то. Потом убрёл на реку – проверять поставленные накануне мрежки и морды. Животов у старика не оказалось никаких, огородишко маленький, до ползимы овощей не хватит, пашни и покоса и в заводе не было. При такой смете деду по миру ходить впору или в батраках холопствовать, а он щи с убоиной ест. И в кладовушке круп всяких довольно: и пшённых, и ячневых, и даже гречки, что в северных землях вовсе не родится. А на дворе июль, в такую пору даже богатеи сусеки подчищают.
Сперва Семёну было невдомёк, но, поразмыслив, понял, откуда такое пространное житие. И сомнение взяло: так ли прост дед Богдан?
За обедом Семён, как бы между прочим, спросил:
– А ежели придёшь по чужой молитве, а у бусурмана нет серебра и платить нечем, что тогда?
– Тогда за так воды наливаю, – ответил старик спокойно. – Что ж я, без понятия? Убогие люди везде есть, и жить им тоже надо. Считай, через два раза на третий от колодца пустой воротаюсь. А бывает, что и просто схожу, воды достану, а нигде не побываю. Это как богу угодно. Ещё вот однажды человека в песку встретил, так у него ни мешков, ничего иного под воду не было. Как есть голый шёл. Пришлось ему вёдра оставить. Как уж он с ними в степи возжался – не ведаю, но думаю, что не бросил. Хорошо, у меня другая пара вёдер была. А иной раз семью встретил, в кибитке. Так там хозяйка серьги сняла и в ведро по серёжке положила. Я не хотел, но она ни в какую обратно не взяла. С тех пор есть у меня серёжки с яхонтками. Был бы помоложе – знал бы куда их деть, а так – лежат без дела.
Старик помолчал раздумчиво и заговорил уже о другом:
– Так-то посмотреть, я и впрямь богатый человек, ни в чём себе не отказываю, всякую мелочь деньгами покупаю. А куда оно, богатство-то? Я тут один сижу, как бирюк. Раньше хоть старушка из деревни прихаживала, бельё мыть, дом в порядок привести. Убогая она, а всё словом перекинешься, и дышать легче. Так и ту попище хворостинский запугал – теперь не ходит.
– Одному всегда неладно, – признался Семён. – По себе знаю. В неволе вроде и людей рядом много, а все чужие. Хуже, чем один.
– Во-во… Понимаешь… – Старик поглядел пристально и тихо сказал: – Остался бы ты тут со мной. Вместе бы людей поили. А то невмоготу одному. Я ведь на деле не святой, скорбное пустынное житие не по мне. Моченьки нет.
«Не отпустит!» – пала безысходная мысль.
Семён сполз с лавки, стукнулся лбом о свежевымытые плахи пола: