Тиски - Маловичко Олег. Страница 2
– Реальная психоделика, – делится ощущениями Крот.
Гимор выбегает из офиса, прикрыв голову папкой. Штанины его брюк подвернуты до середины голени, и из-под них видна полоска белой плоти над носками. Огибая в мгновение образовавшиеся лужи, он бежит к старенькому «Гольфу» и долго возится с ключами.
– Продолжает тебя долбить? – Я без слов киваю. – Слы, ну давай поговорим с ним. Прямо сейчас пойдем и на место поставим. Или у дома перестренем, а?
– Толку? Я ему сам могу дыню начистить, но тогда с работы выгонят.
– Проблем не вижу. Чего ты здесь потерял? Столько возможностей кругом, надо чего-то вместе мутить, а здесь ты не высидишь ничего. Будешь тачки ломаные возить и херню всякую читать в перерывах.
Я вырываю книгу из рук Крота и бросаю ее назад, за сиденье.
– Меня устраивает.
– Ну смотри, как знаешь. – Когда Крота накрывает, он становится спокойным и расслабленным. В обычном состоянии разговор бы не закончился так легко. – Пуля, бабками не выручишь?
Вот оно. Я еще удивился, зачем Крот приперся ко мне на работу. Не его стиль.
– Нет, – я пожимаю плечами, – если бы через неделю, когда зарплата…
– Вообще голяк? – не унимается приятель. – Подкинь тачанку хотя бы до завтра, чисто на сигареты.
До завтра, как же. Крот никогда не возвращает долги. Тем не менее я лезу в карман за бумажником и, пошелестев редкими банкнотами, вручаю Кроту сторублевку.
Крот расслабляется и оживает. Какое-то время он продолжает разговор, но я вижу, что ему уже не терпится сорваться по своим делам. Вот такой он, Крот. Для него усидеть на месте более пяти минут – пытка. Он похож на зайца из рекламы батареек, без устали и сомнений молотящего в барабан.
– Подгребай к «Орбите» вечером, – говорит Крот, заранее зная, что я отвечу отказом. – Подснимем кого-нибудь. Неделю бабы не было, болт по подбородку лупит. По улицам ходить не могу, перед людьми стыдно. Давай, а?
– Не могу, Крот. Смена.
– Смена, смена! – Крот берется за ручку двери, считая разговор законченным. – Всю жизнь так и просидишь на этой работе своей.
Последнюю реплику Крот произносит, прощаясь. Мы давно выработали свой ритуал – сначала встречаются руки, потом мы сплетаем их в «краба», бьемся плечами и, разлепив ладони, смачно стукаемся костяшками кулаков.
– Давай, брат! – кричит Крот, отчаливая.
– Давай! – отвечаю я и, проводив взглядом щуплую фигурку теряющегося в дожде Крота, открываю книгу.
Я не могу читать. Трава ли тому виной, разговор ли с Кротом, но буквы расплываются у меня перед глазами, пляшут, и к концу предложения я забываю, с чего оно начиналось.
Я вгоняю диск в магнитолу, и через мгновение салон заполняется хриплым речитативом Джа Рула. Сомкнув глаза, пытаюсь вогнать себя в дрему, но роящиеся в голове мысли не дают вздремнуть.
Правда, чего я так держусь за эту сраную работу? Ни бабок, ни перспективы, вообще ни хрена. Я могу признаться только себе: единственная причина, по которой я стремлюсь сохранить это место, – мой батя. Вернее, то, как он орет.
Батя орет ночью. Каждый раз, когда набухается. Услышав его в первый раз, любой может испугаться, но не я. Под этот батин рев я вырос. Я даже не могу его толком описать. Батя, надо отдать ему должное, использует ночью все богатые возможности своих связок: то рычит, то воет, как раненая дворовая собака, то просто начинает орать, словно от невыносимой боли. Успокоить его невозможно, он пьян до такой степени, что не реагирует ни на какие попытки его разбудить.
Один раз мать водила его кодировать, но батя просто не может перестать пить. Он держался две недели, а потом его увезла «скорая», и усталый врач с брезгливостью в голосе объяснил, что выбор у нас простой – или мы удаляем зашитую в батю «балду», или он в следующий раз отбрасывает копыта. Вот так. Мы выбрали первое.
Батя работает во вторник, четверг и субботу, бухает тоже в эти дни, чтоб успеть оклематься к следующей смене. Трудовая сознательность.
Нет, так он тихий. Не дизелит, руки не распускает, ничего такого. Но если начал пить, остановиться не может.
Я уже эти схемы назубок знаю. Приходит в десять вечера, чуть поддатый, с напарником вмазали, с «бортовым». Это у них классификация такая, на мусорке – рулевой, он же водила, и бортовой, который баки загружает. Главный по помоям.
Так вот, батя приходит – и сразу мыться. От него не воняет, но, видимо, чисто психологически. Выходит, надевает чистую рубашку, штаны со стрелками: «Мамка, я до магазина». И все понятно. Все мое детство прошло под это «до магазина». Я знаю, что батя купит две бутылки, ноль двадцать пять и поллитровку. Первую выпьет по пути, вторую дома. Хватит ему до полуночи. Если на этом вырубится – бывает и такое, – то хорошо, нам остается только раздеть его и перетащить в спальню. Мать тогда или у меня спит, в детской, или на кухне на диване.
Но так бывает редко. Обычно батя, уже мало чего соображая, встает и идет к двери, с трудом попадая в рукава пиджака. И каждый раз один и тот же разговор:
– Витя, ты бы не ходил, хватит уже.
– Мамка, ну ладно, я ж с работы… Я ж не шу-млю…
– Опять орать будешь.
Батя не слушает. Он пытается обнять мать, лезет к ней со слюнявым поцелуем, а она отталкивает его. Тогда батя машет рукой и вываливается на лестничную клетку. Идет к армянам, в «кругосветку», единственный в блоке ночной магазин. Полчасика тусуется там с такой же пьяной шелупонью. Если проходит час и бати нет – мы с матушкой идем его вытаскивать.
Один раз я не пустил его. Полгода назад. Перехватил в коридоре, прислонил к стене и сказал:
– Так, батя, никуда ты отсюда не выйдешь. Сейчас пойдешь и ляжешь спать, хорошо?
Он отодвинул мою руку, легко толкнул в грудь (откуда у него силы, у пьяного?) и пошел к двери. Уже когда он брался за ручку, я схватил его за шиворот и дернул обратно. Меня порядком вывели его пьяные фокусы, и я хотел положить им конец. Батя попытался вырваться, но я держал крепко. Мы стали бороться. Мне не доставило бы труда заломать его, но батя схитрил – схватил меня за большой палец и выкрутил. Отклоняясь назад, я наугад сунул бате кулаком в лицо, а как только он отпустил меня, вскрикнув, добавил короткий по печени.
Батя резко сломался пополам, сдавленно выдохнул и сполз по стене вниз. На побагровевшее лицо свесилась прядь седых волос. Батя часто и мелко задышал, стараясь восстановить дыхание.
Мать подошла к нему и помогла подняться, но он отстранил ее и, опираясь рукой о стену, двинулся в сторону кухни.
Он никуда не пошел в тот вечер. Закрылся на кухне и сидел там один.
Я не мог уснуть. Нет, я считал, что правильно поступил – пора ему начать соображать и не позориться на старости лет. И не так уж сильно я его стукнул. Но как ни успокаивал я себя этими мыслями, в горле почему-то першило, и было стыдно, как если бы я ударил ребенка. Кивнув матушке, я пошел на кухню. Открыл дверь.
Батя сидел на стуле и плакал.
По-детски, сморщив лицо и прижав сжатые в кулаки ладони к глазам. Он не видел меня.
А я стоял и вспоминал, как давно, тысячу лет назад, за какой-то детский проступок батя решил наказать меня, пятилетнего, заперся со мной на этой же кухне и, неловко перебросив меня через колено, хлопнул по заду, не рассчитав силы. И как я заревел, а батя побледнел и стал обнимать меня и просить прощения, и как мне, несмышленышу, пришлось успокаивать тогда своего сорокалетнего отца, с трудом сдерживающего слезы.
Я подошел к бате, опустился перед ним на колени, обнял и заплакал вместе с ним.
– Я люблю тебя, батя, – только и мог сказать я. – Я люблю тебя. Ты у меня молоток, батя, ты самый лучший.
Так мы и ревели вдвоем на кухне, как тогда, семнадцать лет назад, и я снова успокаивал своего отца. Обнимая его худые узкие плечи, я понимал, какой он хрупкий и слабый.
На следующий день, едва придя на работу, я попросил перевести меня в ночную. Так было лучше для всех.