Не возвращайтесь по своим следам - Михайлов Владимир Дмитриевич. Страница 32

* * *

И все же смутно было на душе и тоскливо несколько последующих дней, да и сегодня утро тянулось как-то нелепо. Зернов подошел к полке; иногда достаточно было взять хорошую, испытанную книгу, заставить себя заглянуть в нее – книга затягивала, тоска уходила, забывалось все, что мешало. Он постоял немного, тупо глядя на полку; сейчас она напоминала челюсть после хорошей драки, и тут, и там зияли пустые места, и того, что он с удовольствием прочитал бы сейчас (если бы вторая разрешила) уже не было: ушло. Немного лет пробежит, – подумал он, – и имя автора снова уйдет в небытие, и журналы исчезнут с первой публикацией, а о нем будут помнить только люди, знающие литературу всерьез, не по школьным или даже институтским учебникам; а еще через годы автор вернется, чтобы снова пройти через свою нелегкую, хотя нами сейчас и благословляемую жизнь… Все меньше становилось в жизни того, что было привычно, возникали какие-то старые вещи, к которым приходилось приноравливаться заново, и было это неприятно.

Но эти книги хоть оставались в памяти, иногда – общим воспоминанием, иногда – отдельными, как врубленными в память, фразами, строчками, строфами, абзацами, целыми страницами. Ну а как же было с теми, которых во время жизней Зернова – и прошлой, и нынешней, второй – просто не было? Все-таки человеком он был литературе не чуждым, и когда (не раз уже и не два) приходилось ему слышать названия и имена, о которых он раньше то ли слышал нечто иное совсем (вроде Набокова или Гроссмана), то ли вообще не слышал (какие-то никому в его время неведомые возникли в литературе Зиновьевы, Хазановы, Ерофеевы, черт знает кто еще, всех и не запомнить было), и очень Зернову становилось не по себе, крайне обидно делалось при мысли, что так он никогда книг этих не увидит и в руках не подержит даже, не говоря уже о том, чтобы прочесть, оценить, подумать… Зернов ведь все-таки специалистом был, хотя в прошлой жизни и подлецом оказывался нередко; это вещи вполне совместимые, что бы там кто ни говорил. Так вот, подлецом быть он больше не хотел, но специалистом оставался и ощущал свою неполноценность оттого, что книг, уже исчезнувших, не читал.

Он размышлял так, и в то же время вслушивался, почти бессознательно, в шаги Наташи за стеной. Черт знает что происходило с ним сейчас: стоило услышать ее шаги – и бежать хотелось, скрыться где-нибудь, под землю провалиться, невидимкой сделаться – только чтобы она его не увидела и сам он чтобы не встретил взгляда ее глаз – ничего не оставалось в этом ее взгляде, кроме презрения и боли. Ведь знала она, что не виноват он, что вторая жизнь проклятая заставляла его – да и она сама ведь тоже не могла отвернуться, соскочить на пол, убежать – оба они оказались рабами времени; но мужчина тут всегда будет виноватее, потому что всегда женщина будет это переживать глубже, тут никакие повороты времени ничего поделать не могли. Ну почему не могло быть иначе? – вопрошал он. – Почему не могло нормально быть, как у других людей: вернулись – и живут себе, и радуются… Может, они любовь на стороне не заводили? Или просто – характеры у них такие – легкие, все приемлющие как должное, что бы ни приключилось? Может, для них главное – то, что деньги понемногу дорожают, в магазинах импорта становится больше, да и продуктов отечественных – тоже, а больше им ничего и не нужно?.. Да кто ты таков, чтобы судить о других, – прерывал он сам себя; ты вот себя осуди как следует. Осудил уже? Ну, тогда ищи! Не сваливай ни на кого – ищи и найди сам!

Но тут не до мыслей и поисков, когда дома вот такое… На эти дни и в первой жизни приходилась одна из все более частых размолвок, так что – слава тебе, Господи – они старались, даже находясь дома, видеться пореже; и все-таки совсем обойтись без этого нельзя было. Однако вот вчера вечером, перед сном, Зернов совершенно точно определил, что у него возникает наконец возможность поговорить с Наташей детально, провести большой разговор, как определил он это про себя. Надо было объяснить ей – так, чтобы поняла, – что ему все это вовсе не доставляет радости, что давно уже все он понял и старается сделать все, чтобы и она получила свободу, и он сам, и Сергеев, и кто угодно – чтобы делали что хотят, чего душа велит, иными словами – чтобы снова нормальная жизнь пришла, с ее риском, отсутствием гарантий чего бы то ни было – но и с возможностью самому решать, рисковать, терпеть поражения, одерживать победы… Она ведь этого и не знает даже: не получалось в эти дни разговоров, хотя и обитали в одной квартире. А сегодня это вроде бы должно получиться, вот сейчас, сейчас… еще мгновение…

– Ната! – позвал он негромко. – Ната! – Он знал, что в той тишине, какая стояла сейчас в квартире, она услышит; но он и куда больше знал: что, услышав – придет.

Наташа подошла – принужденно-сдержанная, как и во все последние дни, глядящая – и не видящая его, но что-то иное, свое – из той жизни, быть может, что уже после него была. Остановилась не близко – так, чтобы рукой не достать: избегала прикосновений.

– Неужели мы так и будем… все время? Неужели ничего нельзя исправить?

– Это я должна бы тебя спросить, – сказала она так же отстраненно. – Но ведь заранее известно, что ты ответишь. Что ни в чем не виноват…

Он ощутил легкое раздражение, – почему-то сразу возникало подобное, когда он пытался всерьез поговорить с нею, – но на сей раз постарался подавить его.

– Я и вправду не очень-то виноват – в одном, во всяком случае…

– Да понимаю я, понимаю! – с неожиданной пылкостью сказала она. – Но кто бы там ни заставлял, но для меня-то ведь начало в тебе, ты начинаешь, а не я… Да, пусть нелогично, пусть даже неверно, но ты ведь, Митя, никогда женщин не понимал, ни меня, ни других твоих… Для меня ты виноват. И тут исправить ничего нельзя. Над своим телом мы не вольны: мешает время. Но и над чувствами тоже: они ничему подчиняться не хотят. Люблю Колю! – это было даже вызывающе сказано, словно о своей заслуге говорила. – И всегда буду, и когда придет наконец счастливый день, когда мы с тобой даже знакомы больше не будем, – и тогда буду его любить, хотя никогда больше уже с ним не встречусь; пока сознание теплится – буду! Что же я – да и он тоже – что же мы, по-твоему, можем сейчас к тебе испытывать?

– Да я ведь не любви прошу, – сказал он, дождавшись, пока наступит его очередь. – Все понимаю, что ты сказала, знаю давно и не спорю – глупо с чувствами спорить…

– Неужели? Меняешься прямо на глазах…

– Ты даже не знаешь, как меняюсь.

– Не любви, значит; тогда чего же?

– Помощи! Помощь мне нужна.

– Ну и как же это я могла бы тебе помочь?

– Прежде всего – понять… Я не хочу этой второй жизни. Ни для себя, ни для других. Для себя – потому, что она не дает мне стать лучше, чем я был, заставляет повторять то, чего я уже не хочу и не должен повторять. А я хочу не таким быть, а другим!

– Я знаю: ты пытаешься. И Николай говорит, что сейчас почему-то все зависит от тебя. Потом уже от других будет, но сейчас – от тебя. Знаешь, я очень удивилась: можно ли от тебя ждать чего-нибудь такого? От человека слабого, непорядочного, всю жизнь только о себе и думавшего…

– Прошлую жизнь, Ната! Прошлую!

– Ну, не знаю…

– Погоди, позволь договорить. Понимаешь, насилие – это не только наша с тобой жизнь сейчас, все второе время, вторая жизнь это насилие над человечеством, потому что его заставляют делать, каждого человека, то, что ему сейчас скорее всего уже совершенно чуждо. Но насилие всегда нужно чем-то питать, предоставленное себе самому, оно не может существовать долго именно потому, что оно противно природе. Зло не может находиться в состоянии устойчивого равновесия, оно всегда колеблется. А раз так, то достаточно, может быть, небольшого усилия – и процесс возвратного движения, наша вторая жизнь прервется. И мы снова повернем…

– Куда, Митя? Опять к первой жизни? Но ведь меня и первая, такая, какой она была, не устраивает; я ни этой, ни той не хочу, я, если уж жить, то заново хочу. А сам ты? Много ли тебе принесет первая жизнь, если ты к ней вернешься?