Ночь черного хрусталя - Михайлов Владимир Дмитриевич. Страница 14

«Человек регламента, – подумал о нем Милов, – таким приходится трудно, когда часы начинают показывать день рождения бабушки. Приободрить бы его немного, а то он ведь и женщину до города доставить не сможет…»

– Ничего, господин Граве, – весело молвил он, – не унывайте, ничего плохого ведь, по сути, не происходит. Вспомните: мало ли что бывало в двадцатом веке: войны объявленные, войны необъявленные, войны внутренние… и ничего – живем!

– Может быть, в вашей стране к этому привыкли, – нехотя ответил Граве, – у вас, действительно, чего только не бывало…

– Вот тут вы не совсем правы: на экологической почве у нас как раз до такого не доходило. Пока, во всяком случае.

– Видимо, вы все же бережливее относитесь к природе?

– Я этого не сказал бы, – усмехнулся Милов. – Природу мы душили не меньше вашего, а может быть, и больше. Беда в том, что у нас итак было слишком много запущенных болезней – и наших собственных, и ваших недугов, которые мы усваивали, добиваясь ваших успехов. Так что об этом нашем общем, всепланетном раке – ваше сравнение, Ева, кажется мне очень точным, – мы думали никак не больше вашего, а действовали, пожалуй, меньше, – хотя поразговаривали, безусловно, вдосталь, что есть, то есть. Но ведь рак не из тех болезней, которые можно заговорить, больной и под гипнозом преставится благополучно, если насквозь в метастазах… А у нас еще и традиция сработала: ждать, пока вы начнете, чтобы на вашем опыте убедиться, что дело стоящее… Давняя привычка: во всем, кроме политических экспериментов, начинать вторым номером, за вами – чтобы было, кого догонять. Да тут сперва и поартачиться можно было: это, мол, только у них так, исторически обреченных и разлагающихся, а у нас такого даже и по теории быть не должно; и лишь вволю на сей счет поупражнявшись, просили: «Поднимите нам веки» – и убеждались: ну да, то же самое, те же симптомы – возрастные болезни мы долго понимали как политические, хотя это недуги не общественного строя, а всей цивилизации… Понимаете, руководство – ваше, наше ли – тоже ведь находится внутри опухоли, как же ему так сразу взять да себя – ножом, пусть и хирургическим… Это ведь каково – решиться! А даже и решившись – еще ведь и знать надо, как резать да как потом зашить, речь-то уже не о смене плановой экономики на рыночную или наоборот, речь – о смене цивилизации, не больше, не меньше! А в этом – исторически – мы очень робки. Хотя и новое общество строили, и все такое, но ведь строили в рамках все той же, не нами придуманной цивилизации… Вот если бы мы с самого начала сказали себе и всему миру: не догонять то, что устремлено в тупик, не по социальной своей структуре, но из-за в корне неверного отношения к обитаемой нами планете, не догонять, а – идти другим путем! Строить иную цивилизацию, а не другую общественную или государственную форму в рамках все той же, технологичес­кой, которая и по сути своей более ваша, чем наша, – потому что вашим способом жизни она и порождена. Иную цивилизацию! Подите-ка решитесь! А ведь больной канцером – он, как известно, старается в него не верить: верить страшно, тогда надо начинать о душе думать!.. И мы утешаемся: ну, какой там рак, это язвочка, гастритик какой-нибудь, ну, попьем таблеточек, в крайнем случае – лучевую терапию, но и это уже из чистой перестраховки, только чтобы домашних успокоить. Да и времени нет болеть, работа продохнуть не дает! И ведь верно, есть работа, есть – а новообразованьице разрастается, а жизнь гибнет, вся планета гибнет, а безотходная технология – это то самое лекарство от рака, хотя и не стопроцентное, которое изобрели бы – да больной раньше помрет… Но вот приходит мгновение, когда больной вдруг понимает: нет, не язва, не воспаление какое-то – это он, что и называть страшно. И наступает сумятица, потому что глубокий животный страх только к ней и приводит. И от смертельного ужаса, конечно, многое может возникнуть: и кровь, и погромы – бей ученых, вон до чего довели; бей инженеров – понастроили, позатопляли, поизуродовали; бей начальство – докомандовалось, довело до ручки. И уж заодно, конечно, – бей инородцев, или иноверцев, или жидомасонов, или там черных котов – опыт-то во всем этом есть, он едва ли уже не в генетической памяти сидит… Так что, господин Граве, того, что у вас, может быть, сейчас происходит, опасаться, конечно, надо, но не в сторону отходить, а наоборот, стараться повернуть ко благу, чтобы не кровопускания устраивать кому-то, а заставить правительствующих, кроме разговоров, и дело делать – спасать природу и человечество любой ценой, если даже на первый взгляд она немыслимо дорогой покажется: жизнь-то дороже, а мы ведь сейчас сами себя в классическую ситуацию поставили: кошелек – или жизнь! Надо, надо кошелек отдавать… Вот почему и нельзя вам сейчас унывать, наоборот – к делу готовиться, ко множеству серьезных дел. Выше голову, господин Граве, выше голову!

Милов перевел дух, про себя удивляясь, что оказался вдруг таким оратором – хоть в парламент, хоть на народный съезд! Однако Граве по-прежнему шел молча, глядя под ноги, – то ли не убедил его Милов, то ли думал – и не мог прийти к окончательному мнению… Однако заговорила Ева:

– По-вашему, Дан, администраторы и ученые во всем и виноваты?

– Невиноватых, Ева, нет. Ведь пользовались-то плодами все – пусть не поровну, но пользовались, за малыми только исключениями. Все виноваты, и всем исправлять. Главное тут – не свернуть на другую дорожку, это легко сделать…

– На какую же?

Но еще и об этом говорить Милову не хотелось: достаточно уже сказал. Да и времени не осталось.

– Однако, прекрасные мои спутники, вот мы и пришли!

– Слава Богу, – пробормотал Граве.

Они стояли на том самом перекрестке, на котором побывал уже Милов. Сейчас тут было спокойно, никто не мешал осмотреться и решить, как быть дальше.

Продолжение дороги, что вела от моста, – по этой дороге они пришли сюда – уводило к лесу; левая дорога шла к Научному центру, правый поворот – к городу. По-прежнему не видно было ни одной машины, только на правой дороге, метрах в двухстах отсюда, сбоку что-то чернело, словно бы машина сорвалась с дороги и теперь лишь багажник торчал из кювета. Эта дорога, как и все остальные, была обсажена деревьями, и тень одного из них накрывала машину, так что разглядеть подробности нельзя было – да и солнце, высокое уже, светило в глаза.

– Это новое, – сказал Милов скорее самому себе; однако английский вошел уже в привычку, и сказано было по-английски, так что остальные поняли. – Когда я здесь был, ее не было.

– Значит, все-таки проезжают машины, – проговорил Граве таким голосом, словно ему было все равно: ездят они или нет.

– Вы могли просто не заметить, Дан, – сказала Ева.

– Не заметить я не мог, – ответил он, внутренне уязвленный. Впрочем, для нее он ведь до сих пор оставался лишь туристом; турист, понятно, мог и не заметить. – Да ладно, не все ли равно, есть она или ее нет? – Он взглянул на часы. – Ну что же, как принято говорить в таких случаях, – был рад познакомиться, сохраню о вас лучшие воспоминания.

– Что это значит, Дан? – вопрос Евы прозвучал и тревожно, и высокомерно. – Вы что, собираетесь бросить нас тут?

Вы меня способны оставить – вот как следовало понимать это; Милов, однако, в этом был глуховат.

– Я ведь с самого начала предупредил вас: мне нужно быть в Центре – там меня ждут…

– Вы… – сказала Ева. – Вы…

Она не договорила – резко повернулась и, даже почти не хромая, быстро пошла прочь, чтобы, наверное, не сказать лишнего; пошла, не разбирая пути, скорее всего инстинктивно, к толстому дереву – укрыться, может быть, за его стволом и там дать волю слезам. Милов глядел ей вслед: он был несколько удивлен, не понял происходящего и поэтому спохватился не сразу.

– Ева! Постойте, Ева!

Она, не оборачиваясь, махнула рукой, сделала еще два шага – увидела. Как схваченная, остановилась. Поднесла ладони к щекам. Медленно повернулась. Глаза ее были широко раскрыты и неподвижны.