Последние Каролинги – 2 - Навина Наталья. Страница 4
Вот тож странный случай – Роберт. До последнего времени Фортунат не знал за ним ни одного постыдного поступка – да и последний не доказан. И все же Фортунат никогда не любил его – этого доброго, честного и благолепного юношу. Он любил Эда и Азарику – лиходеев, убийц и нераскаянных грешников. А почему его сердце прикипело именно к ним – это уж, полагал Фортунат, вопрос в компетенции не богослова, но самого Бога. Во всяком случае, у короля он ничего спрашивать не стал, знал – если тот не хочет говорить, так под пытками слова не вытащишь. А вот с Азарикой побеседовать решил, и спросил ее как-то, почему бы ей, вместо того, чтобы в десятый раз перечитывать Григория Турского («Историю франков» Фортунат прихватил с собой из монастыря, в Компендии библиблиотеки не было) не сходить на исповедь?
– Исповедь, причащение, отпевание… и все великие таинства церковные… – она сумрачно посмотрела на него из-под жестких ресниц. – Тебя удивляет, отец, мое непочтительное к ним отношение? Что делать, так получилось. Известно ли тебе, что до того, как я постучалась в ворота св.Эриберта, я вообще ни разу не бывала в церкви, не слышала мессы, не принимала причастия… тебя это пугает? Я скажу тебе больше, отец, – я не знаю, крещена ли я!
Это действительно пугало Фортуната, и он сказал несколько суше, чем ожидал от себя: – Уж одно-то из церковных таинств тебе придется в ближайшее время признать. Таинство брака. – Исповедь я тоже признаю, – возразила она. – Но предсмертную. При жизни же переваливать собственные грехи на другого человека представляется мне делом недостойным и, мягко говоря, стыдным.
– Сейчас нас никто не слышит, дитя… и слова мои не могут быть использованы тебе во вред… так вот – меня часто называют еретиком, но то, что говоришь ты – это уж ересь явная!
– Успокойся, отец. Клятвенно обещаю – когда буду умирать – не позову на исповедь никого, кроме тебя.
Он рассмеялся дробным старческим смешком.
– Тебе сколько лет, дитя мое? Полагаю – нет и двадцати. А мне – семьдесят четыре. Ты называешь меня «отец», хотя на деле я гожусь тебе в деды. И ты полагаешь умереть раньше меня?
– Моя предшественница была моложе меня. – Огромные черные глаза в упор посмотрели в лицо Фортунату. – И, однако ж, умерла. И как раз без покаяния.
Тут Фортунату и в самом деле стало страшно. Так вот что у нее на уме! И ведь не без оснований…
Отринув сомнения, он выбрался из своих покоев и отправился разыскивать Эда. Отловив его на плацу, изложил свои соображения. Тот поначалу отнесся к ним с недоверием.
– Азарика боится? Отец, ты должен бы давно понять, что она не боится никого и ничего!
– Ну, может быть, я неверно выразился. Может быть, она не боится смерти. Но она совершенно к ней готова.
Эд резко повернулся к Фортунату.
– А ты сам как считаешь? Покушение на ее жизнь возможно?
Старик покачал головой.
– Ты прекрасно знаешь, что тебя многие ненавидят. И это уже достаточная причина. Так вот – ее ненавидят не меньше. И она тоже это знает.
Кулаки Эда сжались.
– Я прикажу охранять ее, как никого и никогда еще не охраняли в этом проклятом королевстве… пробовать все, что она ест и пьет… и при малейшей небрежности буду сам пытать виновного. И вешать – то, что останется после пыток – на воротах замка. Чтобы каждый, кто приходит сюда, знал, как исполнять мои приказы!
– Ты меня любишь?
За минувший месяц Азарика слышала этот вопрос не менее полусотни раз. Задавался он по-разному – небрежно, умоляюще, с насмешкой, тоном приказа. Но задавался неизменно.
Странное дело – ведь это ей подобало бы спрашивать, сомневаться, пестовать столь внезапно, казалось бы, вспыхнувшую любовь. А уж он-то за минувшие годы в незыблемости ее любви обязан был убедиться. Но все происходило наоборот. Когда вокруг человека рушится мир, он должен выбирать прочную оборону, чтобы заново его отстроить. И сейчас такой единственной опорой для Эда была ее любовь. И ему необходимо было постоянно, час от часу убеждаться, что любовь эта существует. Только напоминать. И получив на свой вопрос ответ – «Да», он тут же успокаивался и мог говорить о других делах без всякого замешательства, как монах, отчитавший ежеутреннюю молитву, или воин, проверивший перед боем свое вооружение.
– Теперь еще и лотаринги, – сказал он. – Фульк знает, что с одними бургундами ему со мной не справиться. И с лотарингами, впрочем, тоже. Но чтобы добраться до мышиного щелкопера, понадобится время. Да здесь же замешалась и Рикарда – этот ублюдок Бальдур сознался под пытками. Ничего, ни один из заговорщиков – что бы он там ни носил – рясу, латы или юбку, – не уйдет от расправы!
– И Роберт? – тихо спросила она.
Глаза его полыхнули дьявольским светом. Затем он отвернулся, сдавленным голосом произнес:
– Не упоминай при мне его имени… не доводи до худого, не упоминай!
– Придется упоминать, – она говорила так же тихо, медленно, взвешивая каждое слово. – Нам не забыть о его существовании. Ведь он твой брат.
– Он… – Эд прикусил губу. Здесь был положен предел, который он поклялся не переступать. Не говорить ей, если она сама не спросит, и не спрашивать, если она сама не расскажет. – Он, если и не участвовал в заговоре, то знал о нем. И что я, по-твоему, должен делать?
Здесь ей нужно было быть еще осторожнее в словах. Если бы она рассказала, что ей с самого начала было известно о связи Роберта с Аолой, это еще ухудшило бы дело. Но ведь она сама преступила все законы божеские и человеческие ради любви, а разве Роберт не сделал то же самое? Ради Аолы, которую Азарика так и не сумела по-настоящему возненавидеть. Раньше, в своей гордыне Оборотня, она, считавшая герцогскую дочь недалекой лицемеркой, презирала ее. Теперь же просто жалела. Так она и сказала:
– Простить его. Пожалеть.
– Сколько я тебя знаю, ты все время уговариваешь меня смилостивиться, простить, пожалеть кого-то.
Честно говоря, это не всегда было правдой. Но она не стала уточныть. Другое спросила:
– Когда-то ты говорил Фортунату, что ничто и никогда не погасит твоей ненависти. Это и теперь так?
Он подумал. Помотал светлой головой. Снова поднял на нее глаза.
– Нет. И в основном – благодаря тебе. Но ты не должна ожидать, что ненависть во мне умрет совсем. Слишком многое ее питает… все прошлое… плен, рабство, пытки, каменный мешок… Да что я говорю, разве ты не хлебнула того же хотя бы отчасти? Уж не в один ли и тот же каменный мешок нас бросали поочередно?
– Да, – сухо сказала она. – Вместе с Робертом.
Могла воспоследовать вспышка яврости. Но он лишь усмехнулся.
– Я помню, как он мне рассказывал, как после вашей гулянки у святой Колумбы приор его одного хотел освободить от наказания, но он добровольно отправился в заключение… с другом Озриком! Кстати… – неожиданно полюбопытствовал он. – Если вы сидели в одном каменном мешке, как он не распознал, кто ты?
– Ну, – она пожала плечами, – там ведь было темно… и он вскоре заболел… почти сразу. Он же не привык голодать.
– Да, – в голосе его вновь послышались опасные ноты. – Об этом он мне тоже рассказывал… со слезами на глазах – как Озрик отдавал ему, больному, ослабевшему, последнюю корку хлеба и глоток воды… и добился, чтобы его выпустили… Его выпустили, а тебя оставили! Из-за того, что моему братцу захотелось сделать благородный жест, на который у него не достало ни сил, ни опыта, ты могла умереть с голоду!
Похоже, все ее попытки защитить Роберта приводили к прямо противоположному результату.
– И где он был во время осады Парижа? Когда все взялись за оружие, даже старики? Даже те, кого я считал дураками и подонками? Путался со своей Аолой?
– Помнится, в те времена ты называл это: «Защищал интересы брата перед родителями его невесты».
– Ты ничего не забываешь.
– Да… – почти беззвучно произнесла она. – Ничего… – И тут же продолжала: – Все не так просто. Мне известно, сколько тебе пришлось перенести. Но ведь и он страдал. Он искал смерти в тот день у Барсучьего Горба, я точно знаю.