История в стиле рэп - Щербакова Галина Николаевна. Страница 7
– Моей двадцать четыре. Инна и Инна. Надо же!
– Ничего особенного. Таких совпадений тысячи.
Эти слова, по идее, должна была говорить я. Объяснять очевидное – моя профессия. Критик-рецензент. Но не вместе, а по отдельности: то критик, то рецензент. По сути, я всегда объясняю людям очевидное.
– А как Алексей? – это она о муже.
– Поставили стент. Пустой номер. Теперь живет медленно и тихо. Но, слава Богу, работает…
– А может, не надо бы? – встревает она в не оконченную мной мысль.
– Надо! – говорю я твердо. – Надо до смерти крутить педали, до последнего вздоха.
– Не знаю, – отвечает она. – Иногда мне кажется, что человеку должна причитаться спокойная, без суеты, старость. Детство и старость – это ведь единственное личное человеческое время.
Моим взглядам на жизнь эта мысль противопоказана, но она говорит это так спокойно и уверенно, что становится невозможно протестовать и перечить. В конце концов – каждому свои заблуждения.
И тут я вспоминаю и спохватываюсь. Она ведь знала Алексея! Какая идиотка, что я опять это забыла. Он был у нас на выпускном вечере, мальчик из другой школы. Я помню – они танцевали. Я еще подумала: какой хиляк. Тем более, по сравнению с крепенькой Шуркой. Алеша на самом деле был худ и как бы даже немощен. Моя мама, видя таких мальчиков, всегда говорила: «Что-что, а чахотку я вижу издалека». У нас в роду чахотки было более чем. В сущности, половина рода вымерла в двадцатые и тридцатые годы. И со стороны отца, и со стороны матери.
Мне с детства внушали: имей в виду – ты из чахоточных. Надо питаться сладким и жирным.
Поэтому на том вечере на тощенького, сутулого мальчика я посмотрела один раз, и больше мне было не надо. Меня кружил в вальсе здоровяк Мишка. От него пахло вином и силой. И еще чем-то невыразимо чужим, но волнующим. И мне это было, как теперь говорят, в кайф.
Но у жизни была своя программа. Мы встретились с Алексеем через три года на городской земляческой вечеринке. Такие сходки пошли множиться после моды, которую принесли поляки, немцы и африканцы.
Он тогда сам подошел ко мне.
– Ты из красной школы?..
Он был все так же высок и худ, но большой город и время внесли поправки в «чахоточный образ». Уже были в любимцах худой Олег Даль, суховатый Янковский. Всех ошеломил мистическими «чахоточными» глазами Дворжецкий. Алексей чем-то смахивал на Любшина-Вайса из «Щита и меча». Такой парень – несгибаемая тростинка.
Мы провели тот вечер вместе. И я влюбилась в него без памяти. Склонное к безумной ревности даже к прошлому сердце вспомнило его вальс с Шурой. И я как-то спросила его о ней: «Не знаешь ли чего?»
– Да нет, – сказал он. – Мы давно не виделись.
Больше я Шуру не вспоминала никогда.
Мы поженились, волею судеб оказались в Москве. Наезжали на родину проездом с юга. И никогда никоим образом наши дороги с ней не пересекались. Но ведь не только с ней… Почему я вдруг ни с того, ни с сего вибрирую за ее столом? Ну да, встретились с человеком, который был всегда тебе несимпатичен, так таких гораздо больше, чем тех, к кому сердце тянется. Не повод ворошить пласты времени. Не повод. И я расслабляюсь. Я говорю ложь.
– Я рада нашей встрече. Спасибо, что принимаешь. Кто еще из наших будет?
– Только мы с тобой. Никто за свой счет ехать не захотел. Билеты же сумасшедше дорогие. Прислали телеграммы. Но будут те, кто раньше нас кончали и кто позже. Первые уже давно пенсионеры, те, кто в ближайших городах, приедут, эта встреча для них, как молодильное яблоко. А среди тех, кто после нас, оказалось довольно много обеспеченных, ну, на наш, провинциальный манер. Смогли купить билет.
– Я тоже сомневалась. Но меня сразило письмо Сусанны.
– А! – она говорит это как-то отстраненно равнодушно, такое длинное никакое «а…а…а».
И повисает тяжелое, как мокрый зонт, молчание.
– Так, значит, у Алексея слабое сердце? С каких пор наблюдаете?
– С девяносто третьего. А в девяносто восьмом пришлось ложиться. У нас тогда были собраны деньги на машину. Я была против, а он очень хотел. Так и случилось по-моему…
– Ты всегда любила, чтобы было по-твоему. Это в тебе с детства.
– Какое детство! Жизнь научила смирению, – говорю я. – Во всяком случае, я так надеюсь. Садиться первый раз за руль в пятьдесят глупо.
– Кому как, – отвечает она.
Но я вся в той, раньшей мысли. Я смотрю на себя ее глазами. Москвичка, у которой есть деньги на эту дурью поездку. Женщина, которая заставляет мужа крутить педали даже после скорбного диагноза. Я не такая, мысленно кричу я ей, но одновременно сознаю: и такая тоже. Не хватало мне быть сбитой с толку этой чужой и чуждой мне женщиной.
– Знаешь, – говорю я, – пожалуй, я пройду на кладбище.
– Не пройдешь, – отвечает она. – Старой дороги нет, там строят наш юго-запад. Туда можно только в объезд.
– А как же людей хоронят?
– На новом кладбище – уже пять или шесть лет. Отсюда недалеко. Церковь поставили. Все по чину. Хорошо еще, что старые могилы не разрыли до основания. Пострадали только последние, крайние захоронения. Это такой был ужас, когда переносили гробы. Я тогда даже подумала, что быть дважды похороненным страшнее, чем дважды рожденным.
«Да уж! – думаю я. – Хотя все наши большие города стоят на кладбищах, а малые так просто на костях убитых, забитых и незахороненных». И какое-то странное ощущение-желание жжется внутри, чтобы похоронили в устойчивой земле. Но разве мне это не все равно будет? Откуда мне знать! Но вдруг вырвется, если меня тронут потом, оставшаяся от меня искра ли, песчинка, квазичастица… И взметнется она от гнева, и спутает гармонию вечности. Но мне это будет все равно, и в этом спасение. Не знать, что будет, а соблюдать порядок вещей тут, пока я не какая-нибудь квази, а живая теплокровная женщина за чайным столом.
Я жадно глотаю остывший чай и беру беседу в свои руки.
– Ты знаешь, что я вспомнила? Выпускной вечер. Мой муж танцевал с тобой, а я с Мишкой. От него шел тогда сильный мужской дух. Где он, кстати, не знаешь?
– Понятия не имею.
Я смеюсь.
Вспомнила, какой тощий был мой Лешка. Лопатки худые так некрасиво топорщились под рубашкой. Одним словом, шкиля-макарона.
– А мне он как раз понравился, – говорит Шура. Голос у нее печальный, с болью.
Я пропускаю эти слова как вежливый комплимент моему мужу. Не более того. Я перешагиваю через них. Но остается тон, звук боли.
– Через три года, – упрямо продолжаю я свое, – когда я с ним встретилась, он меня сразил, так сказать, в отмщение. Такие бывают казусы.
Я ловлю себя на том, что хочу подробно рассказать ей о нашем романе. Рот полон глупых, не нужных слов. Я даже их пролепетываю. Я конопачу щели, в которые на меня смертельно начинает дуть. Но я не хочу этого, я не хочу ветров печали. Я ведь не для этого здесь.
– Он про меня ничего тебе не говорил? – спрашивает она.
Никто не заставит меня тащить из земли гроб. Мне от одной этой мысли противно. И я говорю уверенно и жестко:
– Ни-че-го! Расскажи мне лучше о наших, о ком знаешь… Про собственного мужа мне неинтересно, я все о нем и так знаю… – И я вгрызаюсь в сухое печенье типа «берлинского». Я опираюсь всей спиной о стул. Мои ноги твердо, неколебимо стоят на полу. Так, наверное, лежат в окопе в ожидании первого залпа. И я говорю себе: дурочка! На что ты взъярилась? Подумаешь, печаль голоса. Ты знаешь всю его жизнь. Ну, был вальс… Ну, возможно, поцеловались на фоне восходящего солнца… Ну, встретились пару-тройку раз. Ты же знаешь, у него была в институте девчонка, ее звали Лена Кучерена, помню имя, потому что сейчас есть такой адвокат. Мы еще с мужем смеялись, не родственник ли он той «его» Ленки.
Все мое окопное состояние от встречи с Шурой выливается в мысль: она – последняя, кого бы я хотела встретить через столько лет. Даже не так! Ее просто не существует в списке моей памяти. Она вне его. И как с ней разговаривать? И сидеть за ее столом? Знала бы – не приехала. Проклятая Сусанна.