Город за колючей проволокой - Василенко Светлана. Страница 4

В автобусе мальчишки разгоряченно переговаривались между собой: «Сначала от первого ракетного удара погибнут те, кто останется в городе. Мы погибнем от второго удара. Дальше ударят наши ракеты и уничтожат Америку…»

Нас привезли в степь. Фары высветили два засохших тополя. Я толкнула Наташу в бок:

– Узнаешь? Вторая площадка.

Весной мы с Наташей ездили сюда за тюльпанами. Добрались на велосипедах, увидели, что степь вся красная от тюльпанов, и опьянели. Мы рвали и рвали их, укладывая окровавленными охапками рядом с велосипедами. А потом там же, у велосипедов, легли отдохнуть и, сморенные весенним солнцем, уснули. Нас тогда искали по всей степи с вертолетов. В ней так же трудно найти заблудившегося человека, как и в лесу. Нашли нас под вечер и привезли на военном автобусе в Город. Тюльпаны мы положили к ногам памятника Ленину-маленькому. У нас в городе было два памятника Ленину: один, огромный, – на площади, другой, маленький, с человеческий рост, – в парке Дома офицеров. Туда-то мы и положили свои охапки, и Ленин стоял по колено будто в крови. Было красиво.

(Недавно Наташа, не дававшая о себе знать мне много лет, вдруг позвонила поздравить с днем рождения и спросила: а ты помнишь наши с тобой красные тюльпаны? И мы с упоением вспомнили каждую подробность того путешествия, а подруга, приехавшая на мой день рождения из другого города, ревниво вслушиваясь в наш разговор, вдруг вскричала, когда я положила трубку: «В нашей дружбе тоже было много хорошего! Образно говоря, у нас с тобой тоже были красные тюльпаны!» – «Да, было много хорошего, – сказала я. – Но тюльпаны у нас были только с Наташей».)

Вся степь была усыпана детьми: их привезли из школ и детских садов. В темноте то тут, то там слышался смех, крик или разговор. Разжигать костер было нельзя, чтобы его не заметили со спутника американцы. В темноте я расстелила свое пальтецо на земле. Мы легли с Наташей, укрывшись ее пальто и крепко обнявшись. Если нас ночью убьют, то вместе. Мы попрощались с ней на всякий случай. Мы долго не могли заснуть. Меня мучила мысль, где же Надька. То, что мы ее оставили, не давало мне покоя. «Ну, она же дурочка, – сказала Наташа рассудительно. – Даже если она умрет, то не так жалко будет». Я отодвинулась от Наташи. Потом заснули. Ночью, проснувшись, я испытала тот арзамасский ужас, ужас смерти, который испытал Лев Толстой, будучи уже взрослым человеком. Я помню, что думала о смерти взрослыми словами, будто душа враз повзрослела. Та ужасная мысль о смерти, то, что я, может быть, уже умерла, чуть не свела меня с ума тогда. Даже волосы мои встали дыбом. Ведь вокруг меня была тьма. Я думала, что, может быть, это и есть Конец Света. Я лежала, дожидаясь рассвета, и не смыкала глаз. Я боялась умереть во сне. Я хотела умереть в полном знании, что это совершается со мной. Еще я представляла, что умрут все, умрет человечество, но эта мысль была абстрактной и не трогала меня. Конец света совершается с каждым человеком в отдельности. Утром я начала искать Надьку, я все-таки верила, что она приехала другим автобусом, и, не найдя ее среди спящих в степи детей, поняла, что она, совершенно беспомощная, ничего не понимающая, осталась в городе одна, наедине со смертью. Что она делает там одна? Я предала ее на смерть, отчетливо подумала я. Меня начал бить колотун. Я тряслась как ненормальная, пока не встало солнце и не сказали, что время, когда ждали удара, закончилось и, значит, войны не будет.

Много позже я узнала от отца, что он в ту ночь так же, как и в предыдущие, был на площадке и теоретически мог стать тем человеком, который нажал бы на кнопку, и мир полетел бы в тартарары. Я спросила его: «А что вы тогда делали, о чем думали, сидя перед этими кнопками, перед Концом Света?» Он подумал немного и сказал: «Мы играли в преферанс». Я ожидала чего-то невероятного, какого-то откровения ожидала я от человека, который мог уничтожить мир. Оказалось же так буднично. Потом я поняла, что да, именно так и должно было быть: Апокалипсис и должен был наступить именно так, как у Чехова, – перед тем как пустить пулю в лоб, себе или миру, люди играют в преферанс.

После Карибского кризиса мой отец, хохотун, красавец, душа всех компаний, делавший блестящую военную карьеру, дослужившись до майора в 33 года, вдруг неожиданно подал рапорт об отставке, бросил нас с матерью и уехал из города навсегда.

Мать до сих пор считает, что он в ту ночь сошел с ума.

Я думаю, что мы тогда всем городом сошли с ума.

Мы решаем с режиссером, что нужно снимать фильм о том, как выживает наш герой в таком вот странном городе. Он же из бедной семьи, сирота.

Первую сцену мы снимаем в парке Дома офицеров. Майор, как всегда, с нами. Майор – друг человека, шутит оператор Ира. Мы даже не пытаемся узнать, как его зовут. Я делаю отвлекающий маневр. Широким жестом я показываю на танцевальную площадку и бодро говорю:

– Вот здесь играл духовой оркестр… Здесь были танцы, где мои родители познакомились. – Я начинаю повествование о своей жизни с часа зачатья.

Майор смотрит на часы и идет к телефонной будке.

В это время режиссер незаметно выпускает Лешу-дурачка, который с привычной сноровкой начинает собирать в парке пустые бутылки, что припрятал для него перед съемкой режиссер. Потом мы снимем, как он сдает их и покупает себе бутылку молока. Оператор Ира быстро незаметным движением переводит камеру с меня на Лешку.

– Ну и секьюрити у нас! – презрительно говорит она, сняв сцену и глядя в сторону майора. – Совсем мышей не ловит.

Мы ходим по Свиному займищу, где солдаты держат подсобное хозяйство, в том числе свиней. Режиссер ищет натуру. Ему нужно, чтобы Леша шел по тропе на фоне пустого неба. Я указываю ему на Змеиную горку.

– Почему Змеиная? – дергается он. – Опять легенда?

– Нет. Просто когда наступает весна, на южный склон сползаются змеи, чтобы погреться после зимней спячки, – говорю я.

– Б-р-р-р, – содрогается режиссер. – Ладно, давайте попробуем. Надеюсь, змеи поздней осенью уже ложатся спать?

Леша на фоне пустого неба идет по горке и тащит велосипедную раму.

Майор сидит в автобусе и безучастно смотрит в совершенно другую сторону. Даже обманывать его не надо. Режиссер делает отмашку, оператор снимает Лешку. Надо экономить пленку.

Сегодня счастливый день. Снимали сцену, когда Лешка сидит с отцом на крыльце дома. Отец спросил Лешку:

– Что там на небе, Лешка?

– А что там?

– Звездочки. Повторяй за мной. Звездочки.

– Так. Зез-дочки, – говорит Лешка шепелявя.

– Солнце.

– Сон-це…

– Луна.

– Лу-а…

– А еще что? Лешка? – спрашивает отец, и проспиртованные мозги его не помнят, какие планеты там в небе, Марс или Венера. – Ну что там еще?

Лешка затихает, лицо его преображается, и он говорит вдруг отчетливо:

– Бог…

Отец со страхом смотрит на Лешку, потом на небо.

Ира снимает. Мы боимся помешать ей. Сняла. Мы обнимаемся с режиссером.

– Фильм будет! – говорит он счастливо.

Ира придумала сцену. Леша хоронит умершего накануне съемок кролика. Уже выпал снег. Холодно. Мы идем в село, на берег реки Подстёпки. Леша долбит мерзлую землю лопатой. Мне холодно. Я отпрашиваюсь. Майор идет греться вместе со мной. Он даже не спрашивает, почему съемки фильма обо мне ведутся без меня. Он, видимо, ничего не понимает вообще. И слава Богу!

Через час режиссер приходит к нам в тепло и, радостно сверкнув очками, рассказывает майору:

– Получилось! Он знаете, что сказал, когда закопал кролика?

Майор тут же отворачивается от режиссера.

– Что? – вместо него спрашиваю я.

– Никогда не догадаетесь! Он положил на могилку камешки и сказал: «Эх ты!»

У режиссера дурное настроение.

– Ты написала плохой сценарий, – говорит он. – Мы нанизываем эпизод за эпизодом, и ничего не происходит.

– А если действительно ничего не происходит? – защищаюсь я. Но сама понимаю, что режиссер прав.

– Значит, нужна провокация!

Мы сидим и, как два злодея, придумываем, чем спровоцировать нашего героя на какое-то действие, конец которого ни он, ни мы не можем предугадать.