Испанские шахматы - Солнцева Наталья. Страница 4

После речной прогулки Фэд проводил Ольгу домой на Лиговку. У подъезда, в золотистом сумраке белой ночи, он неожиданно наклонился и… поцеловал горячими губами ее холодную щеку. Между ними словно молния вспыхнула, поразила едва не насмерть. Ольга, не помня себя, отпрянула, ее дыхание остановилось… замерло, и бешеными, сотрясающими все ее естество толчками ударил в виски, взорвался в венах пульс.

Она отдышалась, очнулась только дома, оказавшись в родных стенах, не в силах охватить умом то, что произошло с ней. А может быть, ум вообще не способен постичь подобное? «Что это было? – спрашивала она у кого-то высшего, мудрого и всезнающего. – Неужели… неужели… я встретила его? Если нет, то откуда этот невыносимый жар в крови, эта изнуряющая душу лихорадка, эта отчаянная жажда быть с ним? Это смертоносное упоение?»

Последующие дни протекали для Ольги в болезненном смятении. Она жила, дышала ради одного – увидеться с ним снова, услышать еще раз его голос, ощутить его присутствие. Она не спала, не ела, похудела и побледнела… за сутки, пока не раздался долгожданный телефонный звонок.

– Это я, – просто сказал Фэд. – Пойдем, погуляем? У меня сегодня есть время.

Ольга не сразу смогла ответить: губы не слушались. С трудом выдавила что-то нечленораздельное.

– Что с тобой? – не понял он. – Не получается?

– Н-нет! То есть… да! Получается! Куда пойдем?

Эти светлые, безумные ночи промчались как одно мгновение. Обрывки пустых разговоров, неистовые, страстные объятия, долгие поцелуи, его тесная мастерская под крышей, переоборудованная из чердака, запах его кистей, красок, его ландышевого мыла, которым он намыливал лицо перед бритьем, запах шерстяного пледа на тахте, где они предавались любви, – все это смешалось в сознании Ольги с разрывающей сердце нежностью, с готовностью отдать себя всю, отдать душу, жизнь.

Она жгла мосты, не оглядывалась, не смотрела в будущее – только ему в глаза. В двадцать лет влюбленной девушке не приходят в голову сомнения, мысли о бренности бытия, о приходящем и уходящем, о том, что благоуханный цветок увянет, когда истечет его срок, и что за сияющим рассветом ждет неумолимый закат. Который, впрочем, по-своему прекрасен!

Фэд занимался прозаической работой – вел бухгалтерию солидного предприятия. Он был гениальным счетоводом, поэтому в сравнительно молодом возрасте получил хорошую должность, и ему уже предлагали повышение. В свободное время он рисовал пастелью и маслом, брал уроки у известного художника, имя которого держал в тайне, бродил с фотоаппаратом в поисках «натуры» – интересного пейзажа, уличной сценки или необычного человека, а потом закрывался в темноте и проявлял пленки, печатал снимки. Лабораторией ему служил глухой закуток на чердаке, отделенный от мастерской самодельной перегородкой.

– Плюну я когда-нибудь на скучные цифры и стану картины писать! – восклицал Фэд. – Организую выставку, буду продавать свои работы.

На всех полотнах он изображал старый Петербург: арка над Зимней канавкой, дома на Фонтанке, на Невском, на Мойке – все в тусклом золоте северного солнца, или в дымке осенних туманов, или за пеленой летящего снега. И часто на переднем плане помещался размытый женский образ: романтический профиль, головка в старинной шляпке или стройный силуэт в длинном платье.

– Кто это? – спрашивала Ольга.

Он пожимал плечами:

– Не знаю. Кто-то…

Фэд был не только умен и талантлив, но и по-мужски красив – высок, крепок, широкоплеч, сероглаз, с крупными, правильными чертами лица, с упрямым лбом и чувственными губами. Он умел говорить комплименты, выразительно исполнял сентиментальные романсы, подыгрывая себе на гитаре, читал на память Пушкина и Апухтина, Брюсова, Блока. Он был щедр, покупал Ольге вино, фрукты и шоколад, духи, даже подарил ей золотое колечко – не обручальное, с зеленым камешком.

Если бы Ольга могла любить сильнее, то можно было бы сказать, что она все больше привязывалась к этому мужчине. Но любовь нельзя измерить. Когда любишь человека, то любишь и каждую мелочь, которая его окружает. Ольга заметила, что обожает кисти и краски, угольки, загрунтованные полотна, небрежные эскизы будущих картин, в беспорядке разбросанные по мастерской цветные мелки, запах проявителя и развешанные сохнуть фотопленки, гитару с бархатным бантом на грифе, пожелтевшие ноты, одежду Фэда и его привычку грызть кончик карандаша, когда он о чем-то думал. Она полюбила бродить по овеянным преданиями уголкам старого Петербурга, любоваться его каменными мостами, отражениями дворянских особняков в воде, затянутым тучами небом, пустынными ночными проспектами и одичавшими садами. Даже ворчание Фэда по поводу бухгалтерского баланса, несговорчивости финансистов и проблем с платежами стало ей мило. Все это неразрывно связывало ее с Фэдом, было наполнено его мыслями, чувствами, отныне и навсегда слилось с ним, а значит, и с нею.

В этом сумасшедшем угаре она совершенно забыла о себе, забросила учебу, перестала звонить маме, и не потому, что была плохой дочерью, а потому, что любовь вытеснила из ее сердца все остальное, как вино, наполняющее сосуд, вытесняет из него воздух.

Возвращаясь памятью к тем благословенным, проклятым дням, Ольга словно погружалась в бушующее пламя, которое ничуть не ослабевало. Неправда, что время лечит! Может быть, к другим оно более милосердно, или от ее болезни не существует лекарства. Не придумали еще.

Ольга тоскливо вздохнула, отъехала в кресле от окна, задернула штору. Неустанные размышления о прошлом – хотя какое же оно прошлое, если никуда не ушло, а до сих пор властвует в ее душе? – раскрыли для понимания смысл ее искалеченной жизни. Теперь она осознала наконец, чего не сделала. Видимо, поэтому она не погибла в катастрофе – чтобы довершить начатое.

– «Сатана там правит бал!» – прошептала она слова из арии, которую частенько напевал Фэд.

Жаль, что его не приняли в консерваторию. Какого красавца потеряла оперная сцена! Он бы и там стал первым.

* * *

Грёза задумалась, и манная каша для ее подопечных едва не сбежала.

– Ах ты, господи! – воскликнула девушка, снимая кастрюльку с огня. – Чуть без завтрака бабушек не оставила!

Она разложила кашу по тарелкам, налила две чашки чаю, размешала сахар, поставила все на поднос и понесла.

Хорошо, что все двери выходили в один коридор, как в коммуналке. Отказавшиеся выселяться жильцы по стечению обстоятельств жили на первом этаже, две обшарпанные квартиры на втором самовольно заняла многодетная семья, а третий этаж, самый аварийный, пустовал. Окна и двери там были заколочены, чтобы никто не залез, электричество и газ отрезаны, а лестница перегорожена огромным, тяжеленным ящиком со строительным мусором.

Грёза предпочитала не прислушиваться к звукам, раздающимся в пустых помещениях, – ее пугали странные шорохи, стуки и скрипы, непонятный треск, гуляющие по комнатам сквозняки.

– Там коты живут, – успокаивала ее одна из старушек. – Штукатурка обсыпается, лепнина падает. Потолки и стены никудышные, дранка, поди! И крыша небось прохудилась. Хорошо еще, не заливает. Дожди-то почти каждый день идут.

– Это дети Курочкиных бегают, – говорила вторая. – Они балованные, невоспитанные. Того и гляди, потолки провалят! А чинить никто не придет. Дом нуждается в основательном ремонте – его легче снести, чем дыры латать.

Грёза соглашалась, но все равно побаивалась. Слава богу, ей не было нужды ходить на второй этаж. И как только Курочкины там живут?

После завтрака она принималась за уборку или шла по магазинам, день протекал в хлопотах. А вечером наступало время неторопливых бесед. Старушки – их звали Варвара и Полина – собирались на одной кухне, вспоминали молодость, грустили, говорили о войне, о блокаде.

– Тогда ленинградцы самое ценное отдавали за горсть муки, за кусочек хлеба. Можно было состояние сделать на антикварных вещах. Мародеры проникали в пустые квартиры, брали картины, подсвечники, табакерки, часы! В наш дом попала бомба, пришлось перебираться в соседний. Ох, и натерпелись мы лиха! – вздыхала Варвара. – А после войны меня здесь поселили. Жили в такой бедности, что представить страшно. Фаина, покойная, однажды простудилась – металась в жару, едва дышала, ослабела так, что ноги не держали. Ей бы питаться получше, а продавать было уже нечего. Тогда я ей предложила: давай, мол, шахматы твои снесу на барахолку, может, возьмет кто? Все-таки вещь старинная, тонкой работы.