Дети Эдгара По - Страуб Питер. Страница 74

Такова реалистическая техника.

Это просто. А теперь попробуйте сами.

Традиционная готическая техника. Есть такая порода людей и тем более такая порода писателей, которые всегда воспринимают окружающий их мир в готическом стиле. Я почти уверен в этом. Возможно, ещё наш обезьяний предок, став свидетелем того, как доисторическая молния разорвала доисторический мрак в ночи без дождя, почувствовал, что его дух воспарил и одновременно рухнул, узрев сей космический конфликт. Возможно, подобные зрелища и вдохновили те первые фантазии, которые не могли родиться из рутины повседневной борьбы за выживание, — как знать? Быть может, именно потому все архаичные мифы человечества готичны? Я не настаиваю, я только задаю вопрос. Возможно, запутанные события, достойные трёхтомного бульварного романа, уже проносились, весьма абстрактно, в сознании волосатых кривоногих существ, когда те смутными тенями брели по неизменным путям своих миграций через лунные пейзажи островерхих скал или голодные пустоши ледяных торосов. Убедительность не требовалась: ведь для их крохотных мозгов всё, что казалось реальным, таким и было. Да, твари то были доверчивые. И по сей день фантастическое, невероятное остаётся могущественным и неподвластным логике, когда идёт бок о бок с сумраком и величием готического мира. И это вполне естественно, по правде говоря.

Таким образом, традиционная готическая техника предоставляет писателю, в том числе и современному, два преимущества. Во-первых, отдельно взятые сверхъестественные происшествия в готическом рассказе выглядят не так глупо, как в реалистическом, ведь последний подчиняется упорной школе реальности, а первый признаёт лишь Университет Грёз. (Конечно, иному читателю готический рассказ в целом покажется глупостью, но это уже дело вкуса, а не техники исполнения.) Во-вторых, готический рассказ забирается читателю в печёнки и остаётся там куда дольше, чем всякое иное повествование. Но, конечно, написан он должен быть правильно — а что это значит, понимайте, как хотите. Следует ли поместить Натана в могучий, похожий на тюрьму замок таинственного пятнадцатого века? Нет, но с тем же успехом его можно поместить в могучей башне схожего с замком небоскрёба не менее таинственного века двадцатого. Значит ли это, что Натан должен стать задумчивым готическим героем, а мисс Макфикель — эфемерной готической героиней? Нет, скорее — что характеру Натана следует добавить одержимости, а мисс Макфикель должна казаться ему не столько идеалом нормального и настоящего, сколько чистым Идеалом вообще. Реалистический рассказ верен норме и реальности, мир готического повествования, напротив, в основе своей нереален и анормален, он скрывает в себе сущности магические, вневременные и совершенные до такой степени, какая реалистическому Натану и не снилась. Вот почему для правильного готического рассказа необходимо, что греха таить, чтобы автор был слегка безумен, по крайней мере, когда пишет, а лучше всегда. Следовательно, прославленные напыщенность и риторичность готического рассказа — вовсе не надувной матрас, на котором досужее воображение прихотливо скользит по волнам помпезности. Скорее, это парус души готического художника, наполняемый ветрами экстатической истерии. А такие ветры просто не могут дуть в душе, климат которой регулируется центральной системой кондиционирования. Вот почему столь трудно объяснить, как именно следует писать готический рассказ, ведь здесь требуется врождённый талант. Плохо дело. Единственное, чем тут можно помочь, это привести подходящий пример: отрывок из готического повествования «Роман мертвеца» Джеральдо Ридженни, перевод с итальянского. Глава называется «Последняя смерть Натана».

Сквозь полуразбитое окно, уцелевшая поверхность которого была подёрнута синеватой плёнкой возраста и грязи, водянистый отблеск сумерек лился на пол подвала, где лежал, лишённый надежды двигаться, Натан. Во тьме тебя нет нигде, каждый раз думал он в детстве, ложась спать; и вот в синеватом полусвете каменного подвала он и впрямь оказался нигде. Приподнявшись на локте, он сквозь вызванные смятением слёзы вглядывался в тусклую голубую муть. Его нелепая поза вызывала в памяти больного, на которого уже начала действовать анестезия, но который всё ещё пытается разглядеть, куда девались врачи и не забыли ли его на этом холодном операционном столе. Если бы только его ноги опять стали ходить, если бы прекратилась эта парализующая боль… Где только этих докторов носит, спрашивает он себя в полусне. Да вот же они, стоят за кругом бирюзового света хирургических ламп. «Он вырубился, чувак, — говорит один из них коллеге. — Можно забрать всё, что у него есть». Но, едва стащив с Натана штаны, они внезапно прерывают операцию, бросая пациента среди синих теней безмолвия. «Господи, глянь на его ноги, глянь», — визжат они. О, если бы завизжать, подобно им, — сожаление пронзило мысленный хаос Натана. Если бы завизжать так громко, чтобы услышала она, и попросить прощения за своё отсутствие в их волшебном, вневременном и совершенном будущем, скончавшемся столь же бесповоротно, как обе его ноги, испускавшие гнилостное зеленовато-голубое свечение прямо перед его глазами. О, неужели не издаст он такой вопль сейчас, когда мучительные мурашки, вызванные разжижением его ног, начинают расползаться по его телу вверх? Но нет. До любви докричаться нельзя — но докричаться до смерти он сумел, и очень скоро.

Такова традиционная готическая техника.

Это просто. А теперь попробуйте сами.

Экспериментальная техника. Каждая история, даже самая правдивая, хочет, чтобы писатель рассказывал ее одним неповторимым способом, так? А значит, эксперименту, с его методом проб и ошибок, в литературе места нет. История — не эксперимент, эксперимент — это эксперимент. Вот так. Стало быть, писатель-экспериментатор — тот, кто, в меру своих способностей, старается следовать всем требованиям своей истории. Писатель — не история, история — это история. Ясно? Иногда это очень трудно принять, а иногда — чересчур легко. С одной стороны, вот писатель, который не может смириться со своей судьбой, то есть с тем, что история пишется сама собой, помимо него; с другой стороны, вот тот, кто слишком охотно мирится со своей судьбой, то есть с тем, что история пишется сама собой, помимо него. Как бы то ни было, литературный эксперимент — это просто авторское воображение или его отсутствие, а также чувство (или его отсутствие), бряцающие цепями в словесной темнице рассказа, из которой нет выхода. Один писатель стремится запихнуть в эту двухмерную клетку весь подлунный мир, другой, наоборот, укрепляет стены своего бастиона, чтобы мир, не дай бог, не пролез как-нибудь внутрь. Но, хотя оба пленника стараются совершенно искренне, приговор неизменен: они остаются там, где есть, то есть внутри истории. Прямо как в жизни, только совсем не больно. Толку, правда, тоже никакого, но кому до этого дело?

Теперь мы должны задать следующий вопрос: требует ли страшный случай с Натаном иного подхода, нежели те, которые предлагают конвенциональная реалистическая и готическая техники? Что ж, может быть, всё зависит от того, кому такая история приходит в голову. Поскольку она пришла в голову мне (и сравнительно недавно) и поскольку я уже истощил своё воображение, то, думаю, пришла пора повернуть сюжет в другую сторону, хотя, быть может, и не в самую лучшую. Вот эксперимент, которому безумный доктор Риггерс нечестиво подверг бы своего рукотворного Натанштейна. Секрет жизни, страшные мои Игори [64], — время… время… время.

Экспериментальная версия этого рассказа — две истории, произошедшие «одновременно» и изложенные в форме чередующихся фрагментов. Одна история начинается смертью Натана и движется во времени назад, а вторая начинается смертью первого владельца волшебных брюк и движется вперёд. Нет нужды говорить, что факты в истории Натана придётся поворачивать таким образом, чтобы ход событий был понятен с самого начала, вернее, с конца. (Не стоит подвергать достойного читателя риску запутаться.) Обе истории встречаются на перепутье финального отрывка, где судьбы персонажей также встречаются, а перепутьем служит тот самый магазин одежды, где Натан приобретает роковые штаны. Идя в магазин, он сталкивается с женщиной, озабоченно пересчитывающей смятые купюры, той самой, которая только что вернула брюки.

вернуться

64

Игорь — начиная с фильма «Сын Франкенштейна» популярный персонаж массовой культуры, уродливый помощник безумного учёного.