Дьюма-Ки - Кинг Стивен. Страница 101

x

Согласно «Эху недели», малышка Элизабет (так её называли в заметке) принялась рисовать в самый первый день после возвращения домой. Быстро прогрессировала, по словам отца, «набиралась опыта и прибавляла в мастерстве с каждым часом». Начала с цветных карандашей («И кого это нам напоминает?» — спросил Уайрман), прежде чем перейти к акварельным краскам, коробку которых ошеломлённый Джон Истлейк привёз из Вениса.

В последующие три месяца, проведённые по большей части в постели, Элизабет нарисовала сотни акварелей, выдавая их со скоростью, которую Джон Истлейк с дочерьми находили пугающей (если у няни Мельды и было своё мнение, в печать оно не попало). Истлейк пытался притормозить Элизабет (ссылаясь на требования доктора), но это приводило к обратным результатам. Вызывало раздражительность, приступы слёз, бессонницу. У девочки даже поднималась температура. Малышка Элизабет говорила, что, когда ей не дают рисовать, «у неё болит голова». Её отец отмечал, что если дочь берётся за карандаш, «она ест, как те лошади, которых так любит рисовать». Автору заметки, некоему М. Рикетту, эта фраза очень понравилась. Я находил такое состояние очень даже знакомым, вспоминая собственные приступы дикого голода.

Я уже собрался в третий раз прочитать эту заметку с расплывчатыми словами и буквами (Уайрман сидел рядом со мной, там, где была бы моя правая рука, если б её не ампутировали), когда открылась дверь, и в кафетерий вошёл Джин Хэдлок. В чёрном галстуке и ярко-розовой рубашке, в которых был на выставке, только узел галстука он распустил, а верхнюю пуговицу рубашки расстегнул. В зелёных штанах от хирургического костюма и зелёных бахилах на туфлях. Он поднял голову, и я увидел, что лицо у него грустное и вытянутое, как у старой ищейки.

— В двадцать три девятнадцать, — сказал он. — Шансов не было.

Уайрман закрыл лицо руками.

xi

До «Ритца» я добрался без четверти час, хромая от усталости, жалея, что придётся ночевать здесь. Мне хотелось перенестись в мою спальню в «Розовой громаде». Хотелось улечься на середину кровати, сбросить странную новую куклу на пол, как когда-то я поступил с декоративными подушками, прижать к себе Ребу. Хотелось лежать и смотреть на вращающиеся лопасти вентилятора. А более всего хотелось, засыпая, слушать приглушённый разговор ракушек под домом.

Вместо этого приходилось иметь дело с фойе отеля: слишком уж разукрашенным, слишком набитым людьми и шумным (даже в такой час бренчало пианино), слишком ярко освещённым. Однако моя семья остановилась здесь. Я пропустил праздничный обед. И не мог пропустить праздничный завтрак.

На регистрационной стойке клерк протянул мне пластиковый ключ и целую кипу сообщений. Я принялся их просматривать. В основном поздравления. Одно отличалось — от Илзе: «Ты в порядке? Если не увижу тебя до восьми утра, пойду на поиски. Честно предупреждаю».

Самым нижним оказался конверт, подписанный Пэм. Сообщение оказалось коротким: «Я знаю — она умерла». Обо всём остальном говорил вложенный в конверт магнитный ключ.

xii

Пять минут спустя с ключом в руке я стоял у номера 847. Сперва поднёс руку к замку, потом выше — к кнопке звонка. Посмотрел в сторону лифта. Простоял бы тут до утра — слишком вымотанный, чтобы принять решение, — если бы не открылись двери лифта, после чего до меня донёсся весёлый, пьяный смех. Я испугался, что сейчас появится кто-нибудь из знакомых: Том Боузи или Большой Эйнджи со своей женой. Может, даже Лин и Рик. Для моих гостей был арендован не весь этаж, но большая его часть.

Я вставил ключ в замок, зажглась зелёная лампочка, и, когда смех приблизился, я переступил порог номера.

Для Пэм был заказан «люкс», и размеры гостиной впечатляли. Похоже, перед выставкой здесь устроили небольшую вечеринку, потому что я увидел два столика на колёсах, множество тарелок с остатками канапе плюс два — нет, три ведёрка для шампанского. Над двумя торчали донышки бутылок: эти солдаты своё отслужили. Третья находилась при последнем издыхании.

Я вновь подумал об Элизабет. Увидел её рядом с Фарфоровым городом, так похожую на Кэтрин Хепберн в «Женщине года», услышал её голос: «Видите, как я расставила детей около здания школы? Подойдите и посмотрите!»

Боль — величайшая сила любви. Так говорит Уайрман.

Я двинулся дальше, лавируя между стульями, на которых минувшим вечером сидели самые близкие мне люди, разговаривали, смеялись и (я в этом уверен) произносили тосты и пили шампанское за моё трудолюбие и удачу. Достав последнюю бутылку шампанского из воды, в которую превратился лёд, я поднял её, глядя на панорамное, во всю стену, окно, выходящее на Сарасотскую бухту, и произнёс тост:

— За вас, Элизабет. Hasta la vista, mi amada. [162]

— Что означает amada?

Я повернулся. Пэм стояла в дверях спальни. В синей ночной рубашке, которую я не помнил. Волосы касались плеч. Такими длинными она их носила, когда Илзе только перешла в среднюю школу.

— Дорогая, — ответил я. — Это слово я узнал от Уайрмана. Его жена была мексиканкой.

— Была?

— Она умерла. Кто сказал тебе об Элизабет?

— Молодой человек, который работает у тебя. Я попросила его позвонить, если будут новости. Мне очень жаль.

Я улыбнулся. Попытался поставить бутылку обратно, но промахнулся мимо ведёрка. Чёрт, промахнулся мимо стола. Бутылка ударилась о ковёр и покатилась. Когда-то дочь крёстного отца была маленькой девочкой, тянущей ручки с рисунком улыбающейся лошади к фотокамере и фотографу — скорее всего кричаще одетому мужчине в соломенной шляпе и резинками на рукавах. Потом Элизабет стала древней старухой, вытрясающей из себя остатки жизни в инвалидном кресле под ярким светом флуоресцентных ламп в кабинете одной художественной галереи, и её сетка для волос сползла и болталась из стороны в сторону, держась на шпильке. А время между этими событиями? Оно, вероятно, сжалось в мгновения, необходимые для того, чтобы кивнуть или помахать рукой чистому синему небу. В конце мы все разбиваемся об пол.

Пэм протянула ко мне руки. Полная луна висела за большим окном, и в её свете я увидел розу, вытатуированную на груди Пэм. Нечто новое, незнакомое мне… а вот грудь не изменилась. Я очень хорошо её знал.

— Иди сюда, — позвала Пэм.

Я подошёл. Задел больным бедром столик на колёсах, сдавленно вскрикнул. Спотыкаясь, преодолел два последних шага, думая: какое прекрасное воссоединение, мы сейчас окажемся на полу, я — поверх неё. Может, мне даже удастся сломать ей пару рёбер. Почему нет? На Дьюма-Ки я набрал двадцать фунтов.

Но Пэм всегда была сильной. Я совсем об этом забыл. Она смогла удержать мой вес, правда, сперва привалилась к дверному косяку, потом выпрямилась, обняв меня обеими руками. Я обнял её своей, улёгся щекой на плечо, вдыхая такой знакомый запах.

«Уайрман! Я проснулась рано и так хорошо провела время с моими статуэтками!»

— Пойдём, Эдди, ты устал. Пойдём в постель.

Она повела меня в спальню. Окно здесь было меньше, луч лунного света — тоньше, но через приоткрытую раму я слышал постоянные вздохи воды.

— Ты уверена…

— Молчи.

«Я уверена, мне называли вашу фамилию, но не могу её вспомнить, как и многое другое».

— Я никогда не хотел причинить тебе боль. Очень сожалею… Она приложила два пальца к моим губам.

— Мне не нужны мне твои сожаления.

Бок о бок мы сели на кровать. Лунный свет на неё не падал.

— А что тебе нужно?

Она ответила поцелуем. Дыхание было тёплым, пахло шампанским. И на какое-то время я забыл про Элизабет и Уайрмана, корзинку для пикника и Дьюма-Ки. На какое-то время остались только она и я — как прежде, когда у меня были ещё обе руки. Потом я немного поспал, пока в окно не прокрался свет зари. Потеря памяти — не всегда проблема. Иногда (может, даже часто) — это выход.

вернуться

162

До встречи, дорогая моя (исп.).