История Лизи - Кинг Стивен. Страница 71

– Я и Пол – мы учились дома. Отец называл школу «загоном для ослов». – На столике рядом с лампой – пепельница, а под ней «Бойня номер пять» (Скотт всегда берёт эту книгу с собой, куда бы ни поехал, без единого исключения), и он стряхивает пепел в пепельницу. Снаружи завывает ветер, и старый отель поскрипывает.

И внезапно Лизи кажется, что, возможно, идея эта не такая уж и хорошая, что хорошая идея – повернуться на бок и заснуть, но у неё два сердца, и любопытство не даёт ей покоя.

– И порезы Пола в тот день, когда ты прыгнул со скамьи, были глубокими? Не просто царапинами? Я хочу сказать, ты знаешь, как всё воспринимается детьми…, прорыв трубы кажется им потопом…

Она замолкает. Пауза затягивается надолго, он наблюдает, как сигаретный дым поднимается вверх и исчезает. Когда заговаривает вновь, голос его сухой, бесстрастный, уверенный:

– Отец резал глубоко.

Она раскрывает рот, чтобы сказать что-то нейтральное и тем самым положить конец этому разговору (в голове у неё уже трезвонят колокольчики всех охранных систем, вспыхивает и гаснет множество красных огней), но прежде чем она успевает произнести хоть слово, он продолжает:

– В любом случае это не то, что ты хочешь спросить. Спрашивай что хочешь, Лизи. Давай и я тебе отвечу. Я не собираюсь держать что-либо в секрете от тебя, особенно после того, что произошло сегодня во второй половине дня. Но ты должна спросить.

«А что произошло сегодня во второй половине дня?»

Вроде бы логичный вопрос, но Лизи понимает, что это не может быть логичным разговором, потому что речь идёт о безумии, безумии, и теперь она – тоже его часть. Потому что Скотт забрасывал её куда-то, она это знает, её воображение не сыграло с ней злую шутку. Если она спросит, что произошло, он ей скажет, он практически это пообещал… но это будет неправильно. Её посткоитусная дрёма исчезла, никогда в жизни она не чувствовала себя такой бодрой.

– После того как ты спрыгнул со скамьи, Скотт…

– Отец меня поцеловал. Поцелуй был отцовским призом. Показывающим, что кровь-бул закончен.

– Да, я знаю, ты мне говорил. После того как ты спрыгнул со скамьи и отец перестал резать Пола, твой брат… сделал что-нибудь, чтобы залечить порезы? Поэтому он смог так скоро сначала пойти в магазин за бутылками газировки, а потом устроить охоту на була?

– Нет. – Скотт тушит сигарету в пепельнице, которая стоит на книге.

Это короткое отрицание вызывает у неё очень уж странную смесь эмоций: сладостного облегчения и глубокого разочарования. Словно в груди что-то взрывается. Она не может точно сказать, о чём она думала, но это «нет» означает, что она не должна думать об этом…

– Он не мог. – Скотт говорит всё тем же сухим тоном. С той же определённостью. – Пол не мог. Не мог уйти. – Упор на последнее слово не то чтобы сильный, но сомнений не вызывает. – Мне пришлось взять его.

Скотт поворачивается к ней и берёт её… но только в объятия. Его лицо, прижимающееся к её шее, горит от сдерживаемых эмоций.

– Есть одно место. Мы называли его «Мальчишечья луна», уже забыл почему. По большей части местечко приятное. Я брал его туда, когда ему было больно, и я взял его туда, когда он умер, но не мог взять, когда в нём бурлила дурная кровь. После того как отец убил Пола, я забрал его туда, в Мальчишечью луну, и похоронил там. – Дамба рушится, и он начинает рыдать. Ему удаётся чуть заглушить звуки, сжимая губы, но сила рыданий сотрясает кровать, и какое-то время Лизи может лишь обнимать его. В какой-то момент он просит её погасить свет, а когда она спрашивает зачем, отвечает: «Потому что это ещё не всё, а остальное я могу рассказать тебе, если ты будешь меня обнимать. Но без света».

И хотя теперь она испугана, как никогда прежде (испугана даже больше, чем в ту ночь, когда он вышел из темноты с располосованной рукой), она высвобождает руку для того, чтобы выключить лампу на прикроватном столике, и касается его лица грудью, которая потом пострадает от безумия Джима Дули. Поначалу комната погружается в темноту, но по мере того как глаза приспосабливаются, вновь появляются контуры мебели. А слабое и галлюциногенное сияние за окном свидетельствует о том, что лунный свет начинает пробиваться сквозь утончающийся слой облаков.

– Ты думаешь, отец убил Пола, не так ли? Ты думаешь, на этом конец истории?

– Скотт, ты сказал, он выстрелил в него из своего карабина…

– Но это было не убийство. Случившееся назвали бы убийством, если бы его судили, но я был там и знаю, это не было убийством. – Пауза. Она думает, что он закурит очередную сигарету, но нет, огонёк спички не вспыхивает. – Отец мог его убить, понятное дело. Множество раз. Я это знаю. В некоторых случаях точно убил бы, если бы рядом не было меня, но сказать, что он убил Пола, нельзя. Ты знаешь, что такое эвтаназия, Лизи?

– Милосердное убийство.

– Да. Вот что мой отец сделал с Полом.

В комнате вокруг них мебель вновь становится видимой, потом опять кутается в тени.

– Это всё дурная кровь, разве ты не понимаешь? В Поле она была так же, как и в отце. Только так много, что отец не мог всю её выпустить.

Лизи в какой-то степени понимает. Все те разы, когда отец резал детей (она полагает, и себя тоже), он практиковал необычный, ненадёжный, но способ превентивного лечения.

– Отец говорил, что дурная кровь могла обойти два поколения, а потом проявиться с удвоенной силой. «Обрушится на тебя совсем как та тракторная цепь на твою ногу, Скут», – как-то сказал он.

Лизи мотает головой. Она не знает, о чём он говорит. И какая-то её часть не хочет и знать.

– Это случилось в декабре, – продолжает Скотт. – Ударили морозы. Впервые за зиму. Мы жили в том фермерском доме, который со всех сторон окружали поля, и единственная дорога вела к магазину «Мюли» и дальше, к Мартенсбергу. Мы были практически отрезаны от мира. Жили сами по себе, понимаешь?

Она понимает. Конечно, понимает. Представляет себе почтальона, который появлялся время от времени, и, разумеется, «Спарки» Лэндона, которому приходилось уезжать («Ю.С. Гиппам») на работу, но это всё. Никаких школьных автобусов, потому что я и Пол – мы учились дома. Школьные автобусы ходили в «загон для ослов».

– Снег усложнил нашу жизнь, мороз – тем более. Холод не позволял выйти из дому. Однако тот год поначалу не был уж таким плохим. Наконец-то у нас появилась рождественская ёлка. Бывали годы, когда в отце бурлила дурная кровь… или просто он был не в настроении… и тогда не было ни ёлки, ни подарков. – С губ Скотта срывается короткий безрадостный смешок. – На одно Рождество он продержал нас до трёх ночи, читая «Книгу откровений», о том, как сосуды открывались, и о бедах, и о всадниках в разноцветной броне, а потом зашвырнул Библию на кухню и взревел: «Кто пишет эту грёбаную чушь? И кто те идиоты, которые в неё верят?» Когда он был в таком настроении, то мог реветь, как капитан Ахав в последние дни «Пекода». Но в то Рождество всё вроде бы складывалось как нельзя лучше. Знаешь, что мы делали? Мы все поехали в Питтсбург за покупками, и отец даже повёл нас в кино: Клинт Иствуд играл полицейского и стрелял в каком-то большом городе. От выстрелов у меня заболела голова, от попкорна заболел живот, но я думал, что ничего лучше никогда не видел. Приехав домой, я начал писать историю, похожую на фильм, и в тот же вечер прочитал её Полу. Она наверняка была ужасной, но Пол сказал, что история хорошая.

– Похоже, у тебя был отличный брат, – осторожно вставляет Лизи.

Её старания напрасны. Скотт не слышит.

– Я хочу сказать, что мы отлично ладили, и продолжалось это много месяцев, казалось, что у нас нормальная семья. Если есть такое понятие, в чём я сомневаюсь. Но… но.

Он замолкает, задумавшись. Наконец вновь начинает говорить.

– А потом, незадолго до Рождества, я был наверху, в своей комнате. День выдался холодным, холоднее сиськи колдуньи, и дело шло к снегопаду. Я сидел на кровати, читал учебник по истории, а выглянув в окно, увидел, что отец идёт через двор с охапкой дров. Спустился вниз по чёрной лестнице, чтобы помочь сложить поленья в дровяной ящик, чтобы они не пачкали пол, отец этого страшно не любил. И Пол был…