Журнал «Если», 1998 № 03 - Финтушел Элиот. Страница 43
Но Сестра ничего не сказала. А когда я протянул руку и коснулся ее — только холод почувствовал. Ледяной, смертный…
И какая польза в таких снах? Полежал я в темноте, таращась на последние искорки огня в камине, и уснул снова. Может, что хорошее приснится? Но больше в ту ночь мне ничего не снилось.
Глава вторая,
в которой меня дважды узнают, но ничего страшного не происходит.
Встал я раньше старика Жана. Убрал стул от двери.
Кончился дождь, отплакала Сестра по людским грехам. Светило солнце, на траве искрилась роса. А вот цветы на клумбах поникли, будто признались себе — осень и впрямь наступает, кончилось их время.
У цветов век недолог.
Пошел я на кухню, растопил плиту, чайник поставил. Сходил на улицу, нашел сортир, после умылся из колодца мутной от дождя водой. Постоял босиком на холодной траве, в небо глядя.
Сестра, ну подскажи! Вразуми дурака!
Может, и впрямь убраться на край света?
— Хороша погода!
Я оглянулся — барон-лекарь стоял в дверях, кутаясь в халат.
— Хороша, — признал я. — Только осенью запахло.
Старик вздохнул:
— Пошли, перекусишь перед дорогой. Тебе ведь путь дальний, так?
— Знать бы, какой… — я вошел в дом.
Мы позавтракали остатками вчерашней курицы, сыром, выпили по чашке кофе.
— Деньги-то у тебя есть, моряк? — спросил барон.
— Есть.
— Оружие, оборониться если что?
— Найду.
Он кивнул, снял со шкафа плетеную корзинку:
— Выйду, яички свежие соберу…
Я вышел вместе с ним. Поколебавшись, протянул руку, мы обменялись рукопожатием.
— Какой тебе во мне прок, старик?
Бывший лекарь Дома вздохнул:
— Я, моряк, жизнь прожил, в такие места высокородным заглядывая, где аристократ от крестьянина не отличается. Служил верой и правдой. Получил в награду титул глупый, малое содержание и повеление жить вдали от городов. Чтобы меньше болтал, значит. Зато могу жить так, как мне хочется. Мало кого могу вспомнить добрым словом… а вот принц Маркус — славный мальчик. Не хочу я, чтобы с ним беда случилась… Удачи тебе, Марсель-моряк.
— Ладно уж, Жан-лекарь…
— Хорошо. Удачи тебе, Ильмар-вор. Если не зря тебя Скользким прозвали, то и сам выпутаешься из беды, и другим горя не принесешь.
— Как же ты все-таки меня узнал, старик?
— Глаза надо иметь, Ильмар… Знаешь, чем я двадцать лет при Доме занимался? Физиономии дамам правил. Шрамы бретерам убирал. Такие лица делал, что родная мать не узнает. Может, кто другой смотрит на портрет, да видит все по отдельности — губы, глаза, нос, скулы. А я не так… мне надо настоящее лицо человеческое видеть, все наносное отбросить, понять, где и как править. Так что не бойся. Вряд ли кто еще по газетным портретам тебя узнает.
— Старик, а ведь, наверное, это и правда знак свыше? То, что я к тебе забрел, что ты меня не застрелил, что совет дал…
— Это не знак. Если бы принц Маркус ко мне забрел, если бы я ему совет дал — то было бы чудом. А так — случайность.
— Удачи тебе, барон.
— А тебе дороги легкой.
Кивнул я старику и зашагал к дороге.
Знак — не знак. Удача — случайность.
Вся жизнь из таких случайностей сложена.
Часа два я шел пешком. Дорога раскисла, но все равно идти было куда легче, чем по жаре. И все это время я, не переставая, ругал себя.
Во-первых — искать Марка в Миракулюсе — занятие глупое и бесполезное. Во-вторых — пользы от этого все равно ни на грош, никаких гарантий, что меня помилуют, приволоки я мальчишку за шиворот в Дом… В-третьих — гнусно все это.
Нет. Пусть старик Жан не рассчитывает. Не пойду я по его наводке.
Отдохну денек в Лионе, потом доберусь до Парижа — хоть это и под самым носом у Дома, от Урбиса всего в двух шагах, но все же надо открыть тайник, забрать припрятанное на черный день. Потом через Прагу, через Варшаву в Киев. Назовусь чужим именем, подмажу жадных чиновников — они всюду продажные. Получу вид на жительство.
У меня как-то прибавилось сил от этого решения. Я успокоился, а тут еще солнце согрело меня окончательно. И даже когда проезжающий мимо дилижанс остановился, и кучер дружелюбно махнул рукой, зовя к себе на козлы, я это принял как должное.
Вот такие знаки свыше я люблю!
— Далеко, морячок? — спросил пожилой кучер.
— В Лион, папаша, в отпуск к родным.
Из дилижанса высунулось хмурое желчное лицо. На скверном галлийском человек спросил:
— Почему стоим, возница?
Кучер взмахнул кнутом, и лошади рванули.
— У меня брат моряком был, — сказал кучер. — Ходил на державном корвете, двадцать лет службу нес. Сейчас-то он…
Продолжать рассказ о брате кучер не стал. Видимо, служба на корвете являлась самым достойным эпизодом его биографии.
— Зачем пешком идешь? — неожиданно спросил он. — Неужели проездных бумаг не выдали?
— Выдали, отец, — вздохнул я. — Ну, я немного погулял на берегу.
— Потерял?
— Продал, — мрачно сказал я. — Продал одному типу за гроши. Вот теперь то пешком, то с добрыми людьми…
— Нехорошо, — вздохнул кучер. — Это ведь тебе Дом бесплатный проезд пожаловал, а ты его жулику отдал.
Я вспомнил бесплатный проезд на каторжном корабле и сокрушенно опустил голову.
— Ладно, дело молодое. Только ты про это не болтай. Мне-то что, а другой может Страже на тебя донести…
Ловко пошарив рукой, кучер вынул из-за спины флягу.
— Глотни.
Вино было кислое, но я благодарно кивнул. Вернул флягу.
— Разве что глоточек, — вздохнул тот. — Что-то ты носом клюешь. В лесу ночевал?
— Ага.
— Я так и понял. Тут места глухие, только сумасшедший барон у дороги живет…
— Барон? — изумился я. — Да неужели? Он на меня пулевик выставил, я и ушел, от греха подальше.
— Совсем с катушек съехал… Барон самый настоящий. Не родовой, правда, за какие-то заслуги ему титул пожаловали. Титул есть, земли нет. Дряхлый уже. Каждый раз, как езжу, жду, что вместо дома пепелище окажется — или сам сгорит, или лихие люди прикончат…
Я покивал. Рано или поздно что-то такое и впрямь случится.
— Если устал, так переползай на крышу, — предложил кучер. — Вижу, спать охота.
— Спасибо, — поблагодарил я.
По маленькой лесенке я перебрался с козел на крышу дилижанса. Я лег было на узкую деревянную скамейку, потом понял, что долго тут не удержусь, и пристроился прямо на полу. Мы не гордые. И в епископской карете можем ездить, и на крыше, и пешком брести…
Небо качалось надо мной, чистое и прозрачное, с той осенней холодной голубизной, что бывает совсем недолго. Грустная, прощальная, уходящая чистота, живущая на грани тепла и холода. Самые красивые в мире вещи — хрупче стекла и мимолетнее снежинки на ладони. Так вспыхивают искры угасающего костра, в который не хочется подбрасывать веток — всему отмерен свой срок. Так проливается первый весенний дождь, вспыхивает над землей радуга, срывается увядший лист, чертит небо зигзаг молнии. Если хочешь, то найдешь эту красоту повсюду, ежечасно, ежеминутно. Только тогда, наверное, станешь поэтом.
Какой из меня поэт…
А все-таки вряд ли кто сможет поверить, что Ильмар Скользкий, проползший сквозь все преграды и наполненную призраками тьму в нутро египетской пирамиды, миновавший и падающие с потолка камни, и ложные ходы, и открывающиеся под ногами бездонные колодцы, ушел с пустыми руками из усыпальницы фараона. Не взял ничего из каменного мешка, потому что в ослепительном свете, впервые за тысячи лет озарившем склеп, наполненный золотом, медью и драгоценными камнями, увидел ту самую умирающую красоту, что нельзя трогать.
Может, потому и миновало меня древнее проклятие, сгубившее неведомой египетской чахоткой других грабителей пирамид?
Да, я такую красоту вижу редко, значит, не поэт.
— Эй, морячок! — крикнул кучер. — Глянь, летун над нами!
Я поморщился, его голос рвал очарование, грубо, словно ржавая пила, нарезающая дрова из алтаря заброшенного храма…