О декабристах - Волконский Сергей. Страница 26
Он был мягок, незлобив, страшно рассеян. Он любил музыку и обожал чтение. С книгою в руках, почти иначе его не видали. Чтение и переписка были любимыми его занятиями. У меня, между прочим, была тетрадка, в которую он вносил заметки по поводу прочитанного и делал выписки; из нее видно, что последняя прочитанная им книга была - Токвиль "Революция и старый порядок". Письма его писаны на больших четвертных листах очень трудно разбираемым почерком, - это он в равной степени с сестрой унаследовал от отца, - и тем своеобразным языком начала XIX века, который он сохранил до конца дней своих и которым писаны и его "Записки". Только в книгах и письмах проявлял он аккуратность; во всем прочем царили беспорядок и рассеянность. Когда его отрывали от чтения, он, отодвигал очки на лоб и потом бегал по дому в поисках за ними. Домашние говорили, смеясь, что рассеянность лечит его от последствий сидячей жизни. Впрочем, это было не совсем верно. Он любил ходить, как любят ходить все, кто любить природу. Еще в Чите он пристрастился к огородничеству. У меня был рисунок, изображавший парники Сергея Григорьевича во дворе Читинского острога. Понятно, что в Урике, в деревне страсть еще больше развилась, когда расширилась возможность ее удовлетворять.
Его овощи и цветы славились по всей округе. В этой работе он находил упоение. Люди высокого духа всегда любят землю, ее жизнедательное лоно; для них земля, осуществляющая материя, то дело, без которого вера мертва. И, в свою очередь, люди земли {129} больше всех других рабочих способны чувствовать духовность. Какой рабочий чувствует красоту так, как чувствует ее садовник?
Приведем к простейшему знаменателю: небо любит землю, земля любит небо. Идея любить свою материю, материя любит свою идею. Люди высокого духа стоят посредине, и их любовь делится в равной доле - восходит к небу и нисходит к земле.
Сергей Григорьевич глубоко это чувствовал; он любил не только землю и то, что она родит, он любил и тех, кто на ней работает. Он охотно бросал книгу, чтобы идти на огород, но он так же охотно оставлял дом, чтобы пойти на базар поговорить с мужиками. "Крестьяне", говорит о нем кто-то, кажется, Белоголовый, "это была его слабость". В Иркутске это не нравилось; находили, что князю неуместно с мужиками на базаре разговаривать. Да и все его увлечение земледелием не нравилось.
Надо принять во внимание, что сибирская "аристократия" была купеческая, богатство их было промысловое, земля и земляная работа не в чести обреталась, и на нее ложилось нечто рабское от того сословия, которое на ней работало.
Сергею Григорьевичу такие соображения были чужды, да и могли ли не быть чужды человеку, принесшему все в жертву идее освобождения крестьян? Что мог он, потерявший все, что мог он отдать? Что, кроме доброго слова, сердечного участия? Однажды в Урике он получил письмо от одной бывшей крепостной своей матери, одной из многочисленных мамушек и девушек, состоявших при покойной княгине, - некоей Василисы, которая, очевидно, не зная, что Сергей Григорьевич уже не имел "собственности", просила его дать отпускную брату ее Петру Обрядину. Он пересылает письмо своим братьям, поддерживает просьбу и при {130} этом напоминает изречение апостола Павла: "Потеряете раба, но приобретете брата".
Сергей Григорьевич, как и все декабристы, кроме Трубецкого, который был молчалив, - был неугомонный спорщик и неиссякаемый рассказчик. Споры декабристов поневоле носили книжный характер, оторванные от жизни, они больше вращались в мире идей, нежели в области фактов. Рассказы Сергея Григорьевича были всегда занимательны. Он родился в 1788 г.; ему было 12 лет, когда вступил на престол Александр I. Он был не только сознательным зрителем, но и участником великих событий европейской истории. Он был в Париже в тот день, когда Наполеон вернулся в свою столицу после побега с острова Эльбы. На Венском конгрессе он знал всю Европу. Боевая жизнь его прошла разнообразно и славно, 58 сражений, знаки отличия. Главнокомандующие его любили, Александр I называл его "Monsieur Serge". И после этого - шахты Благодатского рудника и каземат Петровского завода. Как Григорий говорить Пимену:
Ты воевал под башнями Казани,
Ты рать Литвы при Шуйском отражал,
Ты видел двор и роскошь Иоанна...
с такими глазами должны были смотреть в Сибири на этого князя Волконского.
Можно себе представить, при хорошей памяти, при любви к рассказу, при добром общительном настроении, как он мог быть интересен, Помню, передавали мне, как после возвращения из ссылки, проводя лето 1863 года под Ревелем, в имении Фалль, принадлежавшем теще его сына, княгине Марии Александровне Волконской, он принял привычку за чаем рассказывать. Народу было много, стол был большой, он увлекался и каждый {131} вечер уходил воспоминаниями все дальше назад. Однажды он начал обычным своим вступлением:
"Это было ..." Все притаились, - когда же? И вдруг он сухо и четко выпаливает: "В первом году". По-русски это звучит не так четко и сухо, но по-французски - "l'annee'un" - вызвало всеобщий смех веселья своей краткостью и неожиданностью, а также определенностью сопутствовавшего движения указательного пальца.
Я, конечно, не мог ни видеть, ни слышать людей, знавших Сергея Григорьевича молодым, понятно поэтому, что и в памяти моей он запечатлелся как старик. Большинство его портретов - позднего времени. Из молодых портретов есть известная, во всех изданиях воспроизведенная, миниатюра Изабэ: в полуоборот, плечом вперед, с прядью курчавых русых волос на лбу, смотрит он голубыми глазами и правой рукой через грудь придерживает меховую шинель на левом плече, указательный палец в белой перчатке продет в золотую петлицу шинели. Этот красивый портрет, сделанный во время Венского конгресса, остался в моей квартире в Риме и потому уцелел. Там же осталась у меня миниатюра с изображением пасынка Наполеона I., принца Евгения Богарнэ. Они с дедом моим часто встречались в мастерской Изабэ, подружились, и принц подарил ему свой портрет.
Другой молодой портрет Сергея Григорьевича - работы известного английского портретиста Дау 1822 г. Этот портрет в генеральской форме находился в Зимнем Дворце, в галерее Отечественной воины; после декабрьского восстания он был исключен из нее. Я хорошо помню на стене, сплошь занятой {132} портретами, черный квадрат. В 1903 году директор Императорского Эрмитажа, мой дядя Иван Александрович Всеволожский, обходя чердаки Зимнего дворца, наткнулся на этот портрет. При всеподданнейшем докладе о своей находке он просил разрешения на водворение его на прежнем месте. Николай II сказал: "Конечно, это было так давно". Таким образом, портрет, пробывший в ссылке 77 лет, возвращен сорока четырьмя годами позднее, нежели тот, кто на нем изображен... У него те же курчавые волосы, что на портрете Изабэ, но темнее; у него очень сильно обозначены две характерные черты его - большие глаза навыкате и отвислая губа.
Нечего говорить, что портрет этот, как все портреты Дауовской серии 12-го года, дышит воинственным пылом. Мне всегда казалось, что портреты этого удивительного мастера составляют как бы этюды для одной большой картины и что наверное где-нибудь есть, а во всяком случае в голове художника осталась одна общая картина, изображающая эпопею Отечественной войны, и что отдельные портреты или готовятся войти в нее, или из нее вышли. Галерея 12-го года в Зимнем дворце, конечно, одна из прекраснейших страниц художественно-исторической летописи.
Из раннего сибирского периода есть два портрета: работы Николая Бестужева, в арестантском халате, и более поздний портрет шведского художника Мазера, приблизительно 1852 года.
Этого художника у меня было несколько карандашных портретов: Пущина, братьев Крюковых, Андреевича и масляными красками портрет Марии Николаевны с удивительно выписанными глазами, - грустными, глубокими. Где находится портрет моего деда, работы Мазера, не знаю; я его видал в изданиях; он неприятен, сух.
{133} В то время, на котором остановился наш рассказ, внешность Сергея Григорьевича производила очень сильное впечатление: высокий рост, широки плечи, большая окладистая белая борода и длинные до плеч седые волосы; он вызывал в памяти образ патриарха. На улице люди, не знавшие его, оборачивались. Он внушал ту тишину, которая есть всегдашний спутник уважения. Один мой хороший приятель в уездном городе, в Борисоглебске, местный аптекарь Роберт Карлович Вейс, ревельский уроженец, закинутый в Тамбовскую губернию, рассказывал мне, что однажды, проходя мимо постоялого двора, на соборной площади, он увидел сидящего на лавочке старца с белой бородой. В крылатке и широкополой шляпе сидит он, сложив руки на крючковатой палке. Мой знакомый, в то время совсем молодой человек, до такой степени был поражен зрелищем его, что, проходя мимо, невольно замедлил шаг и низко поклонился. Уже после ему сказали, что это декабрист Волконский. Он в это время приезжал с моим отцом осматривать имение, которое отец покупал, ту самую Павловку, о которой уже упоминалось.