Острова и капитаны - Крапивин Владислав Петрович. Страница 88
И снова — музыка.
Нет, это был не похоронный марш. Это было вступление к песне, и вот сама песня тяжело растеклась над палубой, над бухтой. Все пространство заполнили сумрачные мужские голоса:
Опускается ночь — все чернее и злей, —
Но звезду в тучах выбрал секстан.
После жизни на твердой и грешной земле
Нас не может пугать океан.
Гай опять застыл, помня, что надо быть печальным. Песня неожиданно надавила на нервы, сердце толкнулось невпопад.
Не ворчи, океан, ты не так уж суров,
Для вражды нам причин не найти.
Милосердный Владыка морей и ветров
Да хранит нас на зыбком пути…
Шестеро матросов «Фелицаты» — в одинаковых алых блузах и с непокрытыми головами — вышли из-за кормовой рубки. На плечах они держали носилки из шлюпочных весел. Длинный серый тюк на них вызвал у Гая толчок суеверной тревоги. Особенно торчащие, туго обтянутые парусиной ступни. Гай понимал, что там чучело, но легче от этого не было.
Моряки шли медленно и мерно, лишь один споткнулся о протянутый на палубных досках трос — и носилки косо качнулись.
… Тот светло-коричневый, как мебель, длинный гроб совсем не похож был на эти носилки с парусиновым коконом. Но качнулся он в точности так же, когда солдаты споткнулись в воротах. Мертво и беспомощно качнулся… Это было год назад, когда хоронили отставного летчика, жившего в соседнем доме. Сосед был старый, летать кончил еще в тридцатых годах, во время войны служил в каком-то штабе, а потом вернулся в родной Среднекамск. Он был дедушкин товарищ.
У дедушки в те дни тяжко разболелась нога, и он с трудом стоял на тротуаре, опираясь на палку и на плечо Гая. Когда от рыдал оркестр и печальная вереница автобусов скрылась за углом, дедушка тихо выдохнул над Гаем:
— Все… Отвоевался наш капитан.
Рука деда больно давила плечо. Гай хмуро спросил:
— Почему капитан? Он же полковник.
— Он для нас был капитан. Когда мы мальчишками морские бои на пруду устраивали. И потом… Капитан, Мишенька, это такое звание… Иногда главнее полковника и генерала…
Гай плохо знал соседа и не чувствовал большой печали. Он тревожился за деда.
— Дедушка, пойдем, тебе вредно стоять…
Потом ногу деду вылечили. Сейчас он ходит бодро, хотя ему семьдесят пять… «Но ведь уже семьдесят пять, — вдруг подумалось Гаю. — И если…»
(А матросы все шли, шли — почему-то очень долго, и Гай уже не разбирал слов песни.)
… Если только ничего не случится с ним, с Гаем, тогда… не очень уж много времени пройдет, и ему придется провожать дедушку… как того капитана…
А потом… Гай в семье самый маленький. Все, кого он любит, старше его. Значит, и они… тоже? И папа, и мама?
Но тогда зачем на свете все хорошее? Зачем солнце, море?..
В Гае не было страха за себя. Но печаль будущих расставаний поднялась к его сердцу, как холодная вода. Печаль и жалость к людям, которым судьба предназначила уйти с земли раньше его…
От тебя, океан, мы не прячем лица,
Подымай хоть какую волну.
Но того, кто тебя не пройдет до конца,
Без упрека прими в глубину…
«Ну, что ты! — перепуганно сказал себе Гай, стараясь унять дрожь подбородка. — Перестань, дурак!»
Что же это будет сейчас! Скандал какой, съемка сорвется! Но не было сил сдержаться, и Гай, мотнув головой, уткнул лицо в локоть Толику.
Он всхлипывал, чудовищно стыдясь этих слез и ожидая, что музыку оборвет гневный радиоголос: «Что там случилось с мальчишкой? Уберите его!» Но песня все звучала в своем рокочущем ритме раскатистой волны. А еще Гай слышал тихие слова. Даже не слышал, а будто чувствовал их сквозь прочную и теплую ладонь Толика, которая прижималась к дрожащему плечу: «Гай… Успокойся, Гай. Ну, перестань, малыш. Не горюй, я с тобой…»
Песня стихла, и голос прозвучал, но совсем не сердито:
— Отлично, ребята! Через десять минут повторим, а пока — все как надо!
Пиратская шеренга распалась, все запереговаривались. Гай стыдливо глянул из-под мокрых ресниц. Но никто на него не смотрел. Лишь Толик сказал вполголоса:
— Ты что расстроился? Представилось, что все всерьез?
Гай не знал, как объяснить, и только дернул плечом.
Подошел Ревский.
— Молодчина, Гай. Врубился. Так и держись.
Это было уже чересчур. Гай ощетинился, готовый сказать, что никуда он не «врубался» и кино здесь ни при чем! Надо вырезать эти кадры из ленты!.. Но он увидел зеленовато-желтые глаза Ревского. Понимающие были глаза и говорили совсем не то, что слова. Гай засопел и уперся взглядом в свои башмаки.
Сняли еще два дубля, и больше Гай, конечно, не плакал. Только с боязливой хмуростью следил исподлобья, как шагают матросы с носилками. Толик, тревожась за него, сказал шепотом:
— Ничего, Гай. Все хорошо…
А что хорошего?
Но настоящей печали теперь не было. Уже пришла успокоительная мысль, что дедушка еще крепок, а здоровые люди живут иногда и до ста пятидесяти лет. И вообще, если что-то когда-то будет в жизни грустное, то очень не скоро… А в парусину зашит легкий пустотелый манекен. Кино — это ведь игра. И Гай теперь старательно играл опечаленного пиратского юнгу.
Играл, видимо, неплохо, потому что Ревский в перерыве снова сказал, что Гай молодец. Серьезно так сказал. И Гай наконец нерешительно улыбнулся.
После съемок обедали. Операторы, режиссеры, помрежи, осветители и гримеры вперемешку с актерами расположились группами кто где (лишь бы тень была). Толика и Гая Ревский позвал в компанию, где оказались знакомые: художник-постановщик Игорь Васильевич, оружейник Костя и одноглазый пират, что стоял во время съемок рядом с Толиком.
Гай поглядывал смущенно и виновато. Стыд за неожиданные слезы все еще сидел в нем. Но, впрочем, в стыде этом не было тяжести, потому что в слезах не было вины. Гай хотел только, чтобы никто не вспоминал про это и не расспрашивал.
Никто ничего и не сказал. Многие, наверно, и не заметили того случая. Другие, возможно, решили, что так и полагалось. А если кто-то о чем-то догадался, то, спасибо ему, не подал вида.
Изнемогшая от жары тетя Рая принесла бачок с курсантским рассольником, но на нее замахали руками: никому не хотелось горячего. Появились откуда-то помидоры, булки, вывалянная в укропе вареная картошка, копченая скумбрия, бутерброды и бутылки с минеральной водой (Гай взял одну и вздрогнул от удовольствия: какая холодная; где, интересно, хранили?).
Рыбьего хвоста, картофелины и двух помидоров Гаю хватило, чтобы осоловеть от сытости. Но тут Костя выкатил на брезент арбуз. И показал Гаю нож с зеркальным волнистым лезвием:
— «Человека-амфибию» смотрел? Это нож Ихтиандра.
— Ух ты-ы… — Гай понял, что чудеса продолжаются и день по-прежнему хорош.
После арбуза Гай в поисках заведения, именуемого флотским термином «гальюн», заблудился внутри «Крузенштерна» среди коридоров и трапов. Повстречались два курсанта, узнали, что Гай из киногруппы, а не просто так болтается по судну, и со смесью покровительства и уважения показали все, что нужно. Устроили Гаю экскурсию по длинным кубрикам с двухъярусными койками и подвесными столами, заглянули с ним в кают-компанию и на камбуз и даже, испросивши разрешения у механика, стаскали Гая в «машину». Здесь, среди гладкой блестящей меди, изогнутых труб и запахов смазки, тоже было интересно. Только о парусах уже ничего не напоминало. И Гай наконец с удовольствием выбрался к солнцу, под гигантские мачты.