Дни поздней осени - Сергиенко Константин Константинович. Страница 29

Внезапно он заговорил о ней.

— Не могу сказать, что она обрадовалась моему появлению. Скорее испугалась. Сжалась в комок, запряталась в одеяло. Словно ждала наказания. Она очень больна. У нее глаза измученного ребенка. Мне было жалко, ужасно жалко ее. И еще больше жалко оттого, что всего лишь жалко. Что с прошлым покончено, что могу только жалеть ее, но уже не любить.

Здесь он остановился, как бы прислушиваясь, нет ли фальши в словах.

— Я буду носить ей еду и книжки, буду ее навещать. Человека нельзя приговаривать к одиночеству. Теперь она совсем одинока.

— А где же ее родные? Вы говорили о дружной семье.

— Распалась семья. Сначала умерла бабушка, за нею дед. Он был главою семейства, значительный, интересный человек. До конца своих дней трудился над тем, чтобы все были вместе. Сохранял иллюзию большого дома. Я-то, признаться, его не любил. Мы в убеждениях расходились, и домострой его был мне не по душе. Умер дед, а там и отец с матерью разошлись. Сестра у нее человек любопытный, своеобразный. Она-то как раз добилась больше других, дело свое хорошо изучила, уехала в глушь преподавать. Словом, разлетелись в разные стороны, квартиру огромную разменяли, встречались от случая к случаю... К самостоятельной жизни она оказалась неприспособленной, да и я был, признаться, плохим семьянином. Накопились бытовые проблемы. Она человек идиллический, со стремлением к красоте и неумением красоту эту выявить в простой жизни. Мы начали отдаляться друг от друга, возвышенное затушевалось, и наконец она объявила: «Я всегда любила другого». Отчаянный рывок к возвращению былого. Бунт и протест. Я совсем не уверен, что она и вправду кого-то любила, но могла лелеять иллюзию, хранить в душе красивый мираж. Ей всегда не хватало возвышенного, и за это возвышенное она порой принимала ложное, несостоятельное.

Он говорил с увлечением, жестикулировал. Я снова заметила, как он отдаляется от меня.

— Да, теперь она похожа на измученного ребенка, — сказал он задумчиво. — Ребенка, натворившего глупости. Убежавшего из дому и заблудившегося на первом километре пути.

— По-моему, вы ее любите, — пробормотала я.

Он усмехнулся горько:

— Да, я любил...

Он взял лицо мое в руки.

— Послушай, что я скажу. Ты снишься мне с детства, с тех самых пор, как стал помнить сны. Да, да, в белом платье и с книгой, как я увидел тебя. Тот сон был такой, тот первый мой сон. Я шел по темному саду с яблоком, и мне было страшно. Я побежал к дому, вскарабкался на крыльцо, потянулся к ручке, не смог достать. Но вдруг распахнулась дверь, и вместо темноты я увидел озаренную солнцем комнату, кресло, а в нем в белом платье тебя. Ты повернулась ко мне, посмотрела...

И тут он сказал то слово, которого я ждала, которое явилось в моем дневнике и все они, Гетсби, Глан и маленький господин с тростью, все его хорошо знали. Он сказал:

Единственная...

...Был красен закат. И на мне было красное платье, на нем красный мундир с серебряной мишурой аксельбантов. На бастионе никого, кроме нас, не осталось, да и вокруг ничего, пустынно. Только мы в своих красных одежках стояли, прижавшись друг к другу, и смотрели, как вдали оседает горячий шар солнца...

— Ты что-нибудь видишь? — спросил он.

— Нет, — ответила я.

— Когда же они начнут? Мы ведь вдвоем остались. Сейчас подступят со всех сторон...

— Но, может быть, они позабыли о нас?

— О нет! Они не забудут. Они истребили всех, кто любит. Остались лишь мы вдвоем. В целом мире одни только мы. Они прячутся там за деревьями, за каждым стволом, в руках ножи, топоры, а мы безоружны.

— Мне страшно...

— Многие лягут замертво, прежде чем доберутся до бастиона. Но нас только двое.

— Нам нельзя умирать!

— Смотри! Вот они. Ты видишь там, за кустами. Какие мерзкие лица, какие злобные взоры. У них клыки. Как жаль, что заходит солнце. Они кинутся, как только падет темнота. Дай мне руку. Какая теплая! Пока я буду держать твою руку, мы не умрем. Единственная!

— Любимый!

— Единственная моя.

— Мой любимый...

29 августа. Среда

Вот и переехали. Прощай, дача, и лето, прощай. Сейчас уже поздно, я очень устала, туман в голове. Все мысли только о послезавтрашнем дне, когда увижу его, когда обручимся. Неужели это случится, неужели? Сегодня я верю во все, я полна надежды. Мы не можем с ним разлучиться, он прав. Мы не просто любим друг друга, мы одно существо, мы неделимы. Я теперь понимаю, отчего с первого класса мне снится Панков. Не Панков это вовсе, это тень его, это он, но в другом обличье. Как же я раньше не догадалась? Он избрал себе образ другого для ненавязчивого напоминания. Итак, вы разгаданы, милый гусар! Можете скинуть с себя курточку одноклассника и надеть свой мундир. Милости просим в мои сны без прежнего маскарада!

1.30 ночи. Уже спала. Но вскочила вдруг с внезапным сердцебиением. Вспомнила! Схватила дневник, прочитала нужное место. Так и есть! Он говорил о ее семье, о распаде... Боже мой! Дед и бабушка, мать, отец и она с сестрой. Состав нашей семьи! Какое совпадение. Мне почему-то нехорошо, неприятно. Как бы заснуть...

30 августа. Четверг

Школа на носу. Ну, всякие перезвоны. Я-то никому, а мне все звонят. Лиза Потехина и Лена Корф, Света Боярская. Сережа Атаров звал делать газету к первому сентября. Обещала завтра прийти после обеда. А сама все о главном. В три часа на Пушкинской. Даже удобно, что газета. Не надо будет сочинять дома. Я, впрочем, рассчитывала на визит в школу. Как странно, что я школьница, что нужно садиться за парту, писать контрольные, показывать дома отметки. В три часа на Пушкинской. Я так повзрослела за лето, во мне началась тайная жизнь. Смотрю на все отчужденно, с ощущением непричастности к прежним милым вещам. Вот книжки мои, учебники и тетрадки. Большая квартира и бюст римского консула. Картины, ковры, инструмент. Вот голоса одноклассников по телефону, лица домашних. Они что-то говорят, зовут к обеду, спрашивают. Мне ни до кого нет дела. В три часа на Пушкинской...

Лихорадочно перечитывала дневник. По-моему, он становится похожим на книгу. В нем появился сюжет, дедушка был бы доволен. Но чем же все кончится? Книга книгой, а жизнь течет сама по себе. Она не так стройна, как повествование. Что будет дальше? Как это и вправду тяжко: все время забегать мыслью вперед. Надо жить сегодняшним днем. Я бы с удовольствием обратилась сейчас в маленькую девочку, забыла обо всем. У нас же, взрослых, — я взрослая, ха! — сознание «продлено», как выразился Алеша, на целые годы вперед.

0.30. Все уже спать улеглись. Я надену то самое белое платье, благо тепло, обещали за двадцать. Боюсь, не засну. Такое ощущение, что нужно оставить прощальную записку. Завтра уеду бог знает куда, жизнь моя переменится. Неужто я способна на такие поступки?

И вот последние стихи из «Календаря».

ОКТЯБРЬ

I
Прекрасна осень, если в ней
хрусталик утра все ясней,
все ярче лес и все белее
две хризантемы на окне.
Но завтра стужа, битый лед,
зима — всегдашняя пустыня.
Две простыни в окне застынут,
морозом схваченные влет.
И станет проще и больней,
и губы вымолвят шептанье:
«Прекрасна осень, если в ней
нет о зиме напоминанья».
II
На черном зеркале асфальта,
разбитом, мутном и кривом,
затопленные лодки листьев.
Они то рядышком друг к другу,
то к носу нос и образуют звезды,
то горьким ворохом лежат.
И днища бледные их светят,
и смотрят безучастно в небо,
как в белое пустое море.
III
С утра на улице ненастье,
но выйдешь к лесу, и везде
горит, горит мое несчастье,
не остывая на дожде.
Домой вернешься, сад пылает,
в себя уйдешь, душа горит,
и тлеет комната жилая,
где образ твой легко царит.
Гори, сжигай себя, природа!
Пускай останутся к зиме
уголья черные невзгоды
да имя хладное в уме.