Праздник неба - Биленкин Дмитрий Александрович. Страница 2

— Ты маленькая фантазёрка, — пробормотал Гордин.

— Вероятно, я просто не знаю, чего хочу. — Её губы дрогнули. — Мне говорили, что это от молодости и что это пройдёт. Возможно.

Она слабо улыбнулась. На её лице запали серые уличные тени. Сейчас она и вправду казалась ребёнком, которому посулили жар-птицу, а дали пёстренького, из пластика, попугая. Гордин порывисто обнял её поникшие плечи. Она не сопротивлялась. Она никогда не сопротивлялась. Но это была обманчивая покорность. Так можно пригладить, обнять молодую ёлочку и все время чувствовать в её податливости колкую упругость хвои. И все-таки он медлил, ибо когда она была вот так близко, у него кружилась голова, и он всякий раз надеялся, что на этот раз все будет хорошо.

— Иринка…

Не получив ответа, он наклонился и осторожно поцеловал её. И ощутил обычное полусогласие-полусопротивление, которое так часто сводило его с ума. Её губы жили словно отдельно от мыслей, рассеянных, причудливых и далёких.

Так они замерли, а потом она высвободилась тем неуловимым движением, каким освобождалась всегда, и прошла в глубь комнаты, ничуть не смущённая мгновением поцелуя, будто его и не было вовсе, — просто подставила щеку тёплому ветру.

Гордин зажмурился.

“Да что же это такое?” — думал он в отчаянии.

Так было с самой первой встречи, с того вечера на холмах, когда он впервые поцеловал её, а она вдруг безутешно расплакалась, и это было так искренне, горько и неожиданно, что он не знал, куда деться от стыда и страха, что спугнул, оскорбил чувство уже дорогого и близкого ему человека. Вскоре, однако, её слезы высохли, она сама взяла его за руку, и они пошли дальше по крутым холмам над городом и даже болтали о чем-то несущественном. А когда он робко поцеловал её снова, она послушно ответила, слабо поддалась его ласкам. Но он не смог принять этой молчаливой покорности, потому что сильней всего хотел, чтобы меж ними не осталось и тени облачка, а было лишь безоглядное счастье порыва. Все другое показалось ему тогда нечестным и оскорбительным.

В тот вечер, уже в дверях, она неловко и смущённо поцеловала его сама. И это был её единственный порыв к нему, да и то, очевидно, порыв благодарности.

Теперь она стояла посреди комнаты, глядя на свой незаконченный набросок углём, но трудно было сказать, видит ли она его.

— Ира, — сказал он осевшим голосом. — Я же тебя люблю. Ты будешь смеяться, но, когда я вижу вдали похожую на тебя девушку, даже такие, как на тебе брючки, мне становится жарко. Мы так давно не виделись, я, быть может, снова уеду… Я люблю тебя! Я — я даже твоего медвежонка люблю!

Страдая от неуклюжести своих слов, от немоты её лица, он перевёл взгляд на этого пушистого медвежонка, который, как добродушный страж, всегда сидел над изголовьем её постели. И она тоже глянула на медвежонка. Потом их взгляды встретились, и оба облегчённо улыбнулись. Он — потому что ему стало тепло от её доверчивого взгляда, она…

— Вот, — сказала она, снимая медвежонка со столика. — Бери, он был со мной, сколько я себя помню. Это мой друг и, может быть, хранитель, — добавила она серьёзно. — На!

Она протянула ему медвежонка, и он по выражению её лица понял, что сейчас ему остаётся только уйти. И ещё он понял, хотя сам не знал откуда, что после его ухода она будет плакать. Но что это ровным счётом ничего не изменит, а почему так, никто в мире и она сама ответить не смогут.

Он схватил медвежонка и ушёл, не оборачиваясь.

Сначала он почти бежал, потом, замедлив шаг, обернулся. В доме ещё горели окна, но видел он только одно. Нелепо, непоправимо ему вдруг захотелось стать на колени…

Его передёрнуло от стыда унижения. Он обернулся, словно кто-то мог подсмотреть его мысли.

В столь поздний час двор был безлюден, только в дальнем конце его какой-то пудель прогуливал своего хозяина да у крайнего подъезда замирал дробный стук каблучков. Там хлопнула дверь. Внезапно Гордин увидел себя со стороны: отвергнутый полярник, магнитофизик, кандидат наук перед окном одиноко грезящей девушки; современный рыцарь с плюшевым медведем в руках…

“Я — магнитофизик”, — повторил он, и слова прозвучали бессмысленно, как если бы он оттитуловал себя бароном.

Он круто повернулся и, расправив плечи, пошёл широким решительным шагом, как будто на все, решительно на все ему было наплевать. Вот так! Щеки его горели. Пусть грезит, плачет или втихомолку посмеивается — наплевать. Достаточно, хватит! Теперь сам пропитанный запахом красок, скипидара воздух её комнатки показался ему оранжерейным. Удушливым после сурового ветра полярных широт.

Асфальт уверенно разносил твёрдое эхо шагов. “Пусть остаётся, пусть!” — повторял Гордин с тяжёлым злорадством.

Что-то помешало упругому взмаху руки: медвежонок! Тот самый медвежонок, которого он, не заметив, запихал в карман куртки. Голова медвежонка высовывалась наружу, и бусинки его глаз поблёскивали любопытством, словно он радовался нечаянной прогулке.

Первым движением Гордина было выкинуть пушистую игрушку. Пальцы уже погрузились в мех…

И тут Гордина скрутила боль. Медвежонок, казалось, ещё хранил тепло её рук. Он был её частицей. Ему, медвежонку, она поверяла свои маленькие девчоночьи тайны. Ему рассказывала о свиданиях с ним, Гординым.

Гордин тяжело опустился на скамейку пустынного в этот час сквера. Скамейку затеняли деревья — именно такие укромные уголки он выбирал, когда был с Ириной, когда невмоготу было ждать, когда он ещё надеялся, что стоит только покрепче прижать её к себе… Да что же это такое, в конце концов?! Он плох? Вроде бы нет. Совсем безразличен ей? На такой же скамейке меж двумя поцелуями она как-то проговорила в задумчивости: “А ведь однажды я обещала себе, что никогда больше не буду целоваться…” Это прозвучало признанием, но тоже ничего не изменило.

Почему?! Почему?!

Гордин вытащил медвежонка и усадил его себе на колени. Тёмные бусинки глаз смотрели теперь безучастно. Ничто не вызывало в Иринке такого внутреннего протеста, как попытка усадить её на колени. Иногда он делал это назло, пользуясь тем, что она никогда не вырывалась, не шептала обычных девчоночьих слов: “Не надо… Отпусти!” Оставаясь в его руках, она просто отдалялась. Это не было, не могло быть любовью.

Он оторвал взгляд от бесхитростных глаз медвежонка и с усилием запихал его обратно в карман. Над подстриженными кронами деревьев стлалось мглистое, желтоватое, как старый войлок, ночное небо. Через улицу напротив одиноко горела надпись “Гастроном”, и её зеленоватые блики неподвижно застыли на шершавом асфальте. В воздухе ещё держался запах отработанного бензина, и в сквере он был даже сильней, словно земля впитала его своими порами. Все, даже небо было так зажато хмурыми в полутьме зданиями, что Гордин внезапно ощутил тесноту, от которой отвык среди безоглядных просторов Севера. Почти с нежностью он подумал о ясной, простой, суровой жизни, к которой мог вернуться, и это придало ему решимости.

Любовь, ха!… Он не томный идиот Вертер, чтобы бесконечно страдать и мучиться. Любовь — важно, но есть дела поважней, и они его ждут. Он физик, и для него не секрет, что самое тонкое, запутанное чувство всего лишь сложный узор электрохимических связей головного мозга, который — дайте срок! — будет разложен и замерен по всем параметрам. Тогда ему и ей после первой же встречи дадут в руки умный прибор, и этот бесстрастный анализатор зарегистрирует совпадение или несовпадение каких-нибудь там психорезонансов. Все станет просто, как замер потенциала в цепи, и не будет больше сомнений, вздохов, тайн, ничего, ничего, кроме колебаний стрелок меж сомкнутыми руками двоих. И в случае чего, вот тебе таблетка — забудь… Приём три раза в день, полная гарантия и никаких вредных последствий! Да, да, гормональные стероиды избирательного действия. Как инсектициды.

А может быть, умудрённый наукой психолог, пощёлкав на компьютере, кивнёт ободряюще: “Ничего, ребята, попробуем довернуть вот эту фазу, авось сладится…”

И какая-нибудь Иринка двадцать первого века кивнёт в ответ: “Хорошо, я попробую…”