Только вперед - Раевский Борис Маркович. Страница 49
Тревожные мысли все сильнее охватывали Леонида.
На крыше противоположного дома, возле широкой кирпичной трубы, построили навес из досок и старых листов кровельного железа. Под навесом поставили скамейку. По сигналу воздушной тревоги из чердачного окна на крышу вылезали два паренька лет тринадцати-четырнадцати с противогазами и огромным биноклем. Стоя под навесом, они насупившись разглядывали небо.
«Даже школьники, — хмурился Кочетов, подолгу наблюдая за этими пареньками. — Даже школьники помогают… А я?»
В подворотне дома сидела пожилая женщина в платке и очках. Она все время что-то вязала: спицы так и мелькали в ее руках. Едва раздавался сигнал, она откладывала вязанье и деловито загоняла прохожих в бомбоубежище.
«И старухи тоже», — думал Кочетов.
Правда, он ни в чем не мог упрекнуть себя. Честно выполнил свой долг, не хуже других бойцов, лежащих в госпитале. И все же…
«Они скоро покинут койки, снова возьмут в руки оружие. А я? Даже выйдя из госпиталя, я останусь наблюдателем. Инвалид! Все. Точка».
Ночью, когда вся палата погружалась в сон, он подолгу лежал, глядя в темноту, без конца вороша одни и те же невеселые думы. То в том, то в другом конце палаты слышалось бормотанье, шум. Один из раненых в бреду каждую ночь хрипло звал какую-то Полину. Другой торопливо, бессвязно рассказывал, как его взвод оборонял высоту «224».
— Ермольчук убит, Табидзе убит. Нас, стало быть, всего четверо. А фрицев — пожалуй, рота…
Кто-то тихо просил пить, кто-то четким, строевым голосом командовал:
— По порядку номеров — рассчитайсь!
Леонид каждую ночь молча слушал бессвязный бред.
«Инвалид… Я — инвалид», — без конца повторял он себе, будто боялся забыть это.
А палата продолжала жить своей особой, строго размеренной больничной жизнью. События большого мира врывались в нее свежими страницами газет, знакомым голосом радиодиктора да рассказами сестер о том, что сегодня у Витебского вокзала поймали диверсанта, а вчера с крыши госпиталя видели, как советский летчик сбил немецкий самолет.
В центре жизни палаты, как это всегда бывает в больницах, было состояние самих раненых. Улучшение или ухудшение здоровья каждого горячо обсуждалось всеми.
Первым стал поправляться лейтенант Голубчик. Ему разрешили передвигаться, и он подолгу бодро стучал костылями в длинных коридорах госпиталя. От него больные узнавали, что происходит в соседних палатах, кого вчера доставили в госпиталь и почему вот уже два дня на обед не дают компота.
Кочетов тоже был «ходячим», но он, в противоположность летчику, целыми днями лежал на койке или стоял у окна. Товарищи пытались отвлечь Леонида от его горьких дум. Лежачие больные нарочно часто обращались к нему с просьбами то сходить за газетами, то узнать, который час, то отнести в почтовый ящик, висевший в госпитальном коридоре, письмо.
Леонид выполнял все поручения товарищей, но делал это безучастно и, даже идя за газетами или опуская письмо в почтовый ящик, продолжал думать о больной руке.
Его угнетало сознание своей беспомощности и бесполезности.
А сводки с фронта были неутешительные. Пятого сентября в палату просочилось тревожное известие- немцы заняли Мгу. Последняя железнодорожная ниточка, связывавшая Ленинград с «Большой землей», порвана. Раненые хмуро обсуждали эту новость, не зная, что она уже давно устарела — всем ленинградцам это было известно еще десять дней назад.
Все чаще и чаще звучало теперь в разговорах грозное, леденящее слово «блокада».
Кочетов, лежа на госпитальной койке, много раз перечитывал листок бумаги, принесенный кем-то в палату еще 21 августа. В этот день везде — на столбах, на стенах домов, на рекламных щитах — появились такие листки.
«Товарищи ленинградцы, дорогие друзья!..» — писали Жданов и Ворошилов. Они призывали всех грудью защищать родной город.
Леонид перечитывал обращение и мрачно откладывал его в сторону.
«К сожалению, это не ко мне, — с досадой думал он. — Я уже никого не могу защищать. Наоборот, меня самого, как младенца, должны другие…»
Он решил не сообщать тете Клаве о своем ранении. Зачем понапрасну волновать ее? И без того сейчас у всех хватает горя.
Но однажды не выдержал и поздно вечером позвонил домой.
— Алло! — услышал он в трубке такой знакомый и родной голос тети Клавы. Но теперь он был не бодрым и веселым, как всегда, а усталым, тихим.
Леонид заранее твердо решил — он только убедится, что тетя жива, здорова, но сам не скажет ни слова. Но, услыхав этот усталый, старческий голос, он чуть не нарушил своего решения.
— Алло! — повторила тетя Клава. — Алло! Кто говорит?
Леонид слышал даже, как она пробормотала: «Как плохо стал работать телефон!» — и повесила трубку.
С каждым днем Кочетов все больше замыкался в себе. Он был хмур, молчалив и все время о чем-то напряженно думал.
— Хватит тебе мыслить! — сердился лейтенант Голубчик. — Вот еще философ! Давай в шахматы сгоняем?
Леонид не отвечал.
Он стал вялым и апатичным. Даже на массаж и электропроцедуры его приходилось загонять чуть не силком.
«Написать Ане? — иногда думал он. — Может, она у матери, в Ленинграде?»
Телефона у Ани не было.
Лежа на койке, вспоминал лицо девушки, ее смех — грудной, глубокий, всегда такой искренний, что невозможно было и самому не засмеяться.
Он уже совсем собрался написать ей, но потом разозлился на себя.
«К чему? — сердито думал он. — Зачем тревожить ее? Да и нет ее, конечно, в Ленинграде».
Вялость, апатия все сильнее охватывали его. Он мог целыми днями лежать на скомканной постели, глядя в исцарапанную кем-то стену. Не спал. Но и не бодрствовал.
Казалось, ничто, кроме своей болезни, теперь не интересует его.
Однако вскоре произошло как будто бы совсем незначительное событие, которое сразу все изменило.
Это было в сентябре. Последние два дня выдались особенно тяжелые. Фашисты совершили первый большой налет на Ленинград. Тяжело раненные тоскливо прислушивались к далеким глухим ударам. Не смолкая били зенитки, озаряя небо красными вспышками разрывов.
Ночь была лунная. Лейтенант Голубчик хмурился: в такую ночь никакое затемнение не поможет. Весь город, как на ладони, виден немецким летчикам.
Прикованные к постелям, раненые с опаской посматривали на потолок, с которого при особенно сильных ударах сыпалась известковая пыль и кусочки штукатурки.
Врачи и сестры нарочито бодро расхаживали по палатам. Врачи уже знали: раненые — даже очень храбрые на фронте — здесь, в госпитале, нервничают во время налетов. Им неизвестно, что происходит «на воле»; тревожно следят они за лицами медперсонала, пытаясь по ним оценить обстановку. Поэтому врачи и сестры старались не показывать и тени страха.
«Юнкерсы» волна за волной появлялись над сурово притихшим Ленинградом. Отбомбит одна партия и улетит, а вскоре появляется другая.
Город окутался густой пеленой дыма. Дым был необычный: какой-то сладкий, тяжелый и вязкий. Потом раненые узнали — горели крупнейшие в городе Бадаевские продовольственные склады — сахар, масло, крупа, мука…
На следующий день воздушные тревоги часто следовали одна за другой: ходячие раненые едва успевали подняться из бомбоубежища после сигнала «отбой», как снова раздавался противный вой сирен.
Под вечер наступило временное затишье. Леонид стоял у окна. За его спиной послышался быстрый стук костылей, и лейтенант Голубчик весело закричал:
— Эй, Кочетов, тебя внизу барышня ожидает!
Лейтенант прибавил еще что-то и загремел костылями, спускаясь по лестнице.
Кочетов остался стоять у окна.
«Очередная острота!» — с раздражением подумал он.
Но минут через десять снизу по ступенькам опять загремели костыли, и лейтенант сердито набросился на Леонида за то, что тот вынуждает инвалида дважды карабкаться по лестнице, это раз, а во-вторых, заставляет ожидать такую хорошенькую девушку.
Кочетов, все еще недоверчиво косясь на лейтенанта, пошел к лестнице.