В лагере - Шатилов Борис Александрович. Страница 13
«Пусть, пусть, я сумею ему ответить!»
Я и обозлился и струсил. Неприятно мне было! Дойдет эта история до моих родителей, и упреков, разговоров будет на сто лет! А главное, мне было обидно: из-за чего сыр-бор-то загорается? Ведь ничего же плохого-то не было! За что судить и казнить-то меня?.
Вот они повернули от пруда и шли теперь прямо ко мне. Я нарочно стоял на виду на лестнице и ждал — не хотел скрываться. Они подошли, и я с удивлением увидел, что оба они веселые и разговаривают совсем не о том, о чем я думал. У меня отлегло от сердца. Я поздоровался.
— А где Ника? — спросил отец.
— Не знаю. Позвать ее?
— Нет, не надо. Пойдем в парк, может быть, она там.
Он взял меня под руку. Серафим остался, а мы пошли.
Он не торопился отыскивать Нику, шел медленно, здороваясь с ребятами, встречавшимися нам по дороге.
Когда мы дошли до конца аллеи, до скамейки, где никого не было, он предложил посидеть немного. Мы сели. Я насторожился.
«Ну, сейчас, сейчас начнется!» подумал я.
И знакомое, тягостное, столько раз испытанное во время объяснений с родителями чувство раздражения, негодования, обиды и злости охватило меня. Я приготовился отвечать ему резко, дерзко.
Он закурил и начал, но таким тоном, какого я никак не ожидал:
— Ты извини меня, Саша, что я вторгаюсь в твои дела. Я не люблю хитрить и начну прямо. Я получил письмо от Константина Ивановича… Николая-то Андреевича он не хотел беспокоить, и хорошо сделал… Он обо всем написал… Преувеличил, конечно… Я не виню его. Ведь он сам еще мальчик, неопытный… И это даже лучше, что он написал-то. Вот я и приехал… Не думай, что я хочу читать какие-то нотации. Нет! Да и не за что… Я просто хочу поговорить с тобой. Я знаю твое отношение к Ане.
— К какой Ане? — удивился я.
— Ну, к Нике… — Он улыбнулся. — Ее зовут-то ведь Анной, а Нику-то она сама себе выдумала. У нее много всяких фантазий.
— Да что вы?!
Я был поражен. Я чувствовал, что это внезапное открытие как-то меняет мое представление о Нике.
Ведь вот как будто и все равно, как зовут человека — Дарьей или Марьей, а оказывается — не все равно. При слове «Ника» мне всегда представлялось что-то стремительное, разящее, острое. Я привык уже к этому. И вдруг — Аня, что-то спокойное, мягкое, доброе.
«Ника-то к ней больше подходит, — подумал я. — Но многое в ней и от Ани. Как она Катю-то нянчила!..»
— Серафим мне все сейчас рассказал, — продолжал он. — Это хорошее, прекрасное чувство! Жаль, что об этом никогда не говорят с вами. Все стыдятся чего-то, слов не находят… А чувства надо воспитывать. Этого-то и не делают и предоставляют вам самим. Вы и воспитываете его тайком под влиянием книг, часто противных и пошлых, под влиянием людей, тоже не всегда ведь хороших. А главное, все прячут эти чувства, стыдятся их, как слабости, как чего-то недостойного человека. Боишься признаться даже самому близкому другу и столько грубости и глупости напускаешь на себя, чтоб скрыть это все.
Он бросил потухшую папиросу и закурил другую.
— А чего стыдиться, если чувство твое бескорыстно и чисто? Любить — ведь это значит отдавать другому все самое лучшее, что есть в тебе. Любовь — прекрасное чувство! Но не оно самое главное в жизни. Быть человеком важнее и куда выше всякой любви.
Вот я расскажу тебе такой случай.
В 1919 году в Сибири. Поздно вечером приезжает к нам, в штаб фронта, человек лет тридцати, с русой бородкой, в шляпе, и говорит, что он коммунист и хочет под видом графа пробраться в тыл к Колчаку с чрезвычайно важным заданием. Документы показывает, все честь-честью.
— Хорошо, — говорит комиссар, — денька через два переправим.
А сам навел справки, что это за человек и действительно ли партия посылает его в тыл Колчака. Уж очень вид-то у него и в самом деле был графский. Оказалось все так, как он говорил. Стало быть, надо переправлять и так это дело обделать, чтоб у колчаковцев и подозрений никаких не возникло. Дело нелегкое.
— Знаете, что? — говорит «граф». — Мне бы с семьей туда, с женой по крайней мере. По паспорту-то я ведь женат, у меня и ребенок есть. С женой-то уж никаких подозрений бы не было…
А где ему взять жену? Во-первых, она должка быть надежной коммунисткой, во-вторых, и внешность у нее должна быть подходящей, и манеры… Ведь все-таки графиня…
Думали, думали…
— Хорошо, — говорит комиссар, — постараюсь достать.
Был у нас один командир, большой мой приятель, коммунист, молодой еще человек. У него жена была тоже коммунистка — очаровательная женщина и большая умница. Когда-то она в женской гимназии учительницей была.
И вот вечером комиссар призывает к себе этого командира и говорит:
— Так и так, «графу» нужна жена. Дело это очень ответственное, и мы могли бы поручить его только Тане (жене командира-то этого). К тому же она и по внешности подходит к роли графини. Что ты скажешь на это?
А тот:
— Когда они едут? — Спросил и страшно побледнел.
— Да нынче в ночь надо бы…
— Хорошо, я поговорю с ней. И ушел.
В ту же ночь — ночь была темная, в двух шагах ничего не видать, — с фонарями вышли мы провожать «графа» с «графиней». У крыльца лошади верховые стояли. Командир обнял в последний раз свою Таню, помог ей сесть в седло, и она уехала с «графом» в ночь.
Страшная это была минута! Когда в театре разыгрываются такие истории, публика ревмя ревет. А тут не театр, а жизнь, настоящая жизнь! Тут на глазах у тебя сердце в груди разрывается — и у кого? У товарища, у близкого товарища!.. Я думал, он зарыдает или бросится следом за ними. Нет! Он стоял и молчал, только фонарь в руке вздрагивал. И вдруг сказал совершенно спокойно:
— Пойдем проверим посты. Есть у тебя папиросы?..
Закурили и пошли. Всю ночь мы не ходили, а чуть ли не бегом бегали от поста к посту. Это сгоряча, конечно. В нем все кипело, и какая-то страшная энергия искала выхода. У слабых людей эта энергия разрешается слезами, бурными рыданьями. Да и он-то, по правде сказать, не из очень уж сильных был, но события эти так напрягли его силы, что он уже в богатыря какого-то превратился. Это бывает.
Вернулись мы уже на рассвете. Он ушел к себе в избу, и мы целые сутки его не видали. Что он там делал, о чем он там думал?.. А потом вышел осунувшийся, — вероятно, не спал и не ел ничего, — но спокойный, по-настоящему спокойный, и сам заговорил о Тане так, как будто с тех пор, как она уехала, не день прошел, а по крайней мере лет двадцать.
— А Таня-то вернулась к нему потом? — спросил я.
— Нет. В тылу у Колчака они с «графом» сделали огромное дело, но Таню-то потом поймали, и она погибла — расстреляли ее. Трагическая история! Но вот что я думаю. А что если командир-то сказал бы тогда: «А плевать мне на вашу революцию и на все ваше благо народное! Не хочу я жертвовать своим счастьем!» Ведь мог бы… И как ты думаешь: лучше бы он поступил? Можно было бы почувствовать к нему какое-то особенное уважение, как к человеку необыкновенному? Да я, вероятно, и рассказывать-то про него не стал бы. А сейчас рассказал потому, что он человек, и замечательный человек. А быть человеком — это главное, это выше всякого счастья.
Он замолчал и задумался. Рассказ взволновал меня. Я никогда не думал, что могут быть такие люди, такие отношения между людьми. «Быть человеком…» — эта мысль особенно поразила меня. И вдруг меня осенила догадка.
— А я знаю, кто это был! — сказал я. — Это Николай Андреевич!..
Он как-то странно посмотрел на меня и улыбнулся.
— Почему ты так думаешь?.. Николай Андреевич замечательный человек! О нем многое можно было бы рассказать… Но где же Аня? — вдруг заторопился он, посмотрев на часы. — Мне уже на поезд пора.
Он встал. Мы пошли к дому. Вдруг из-за кустов выскочил Тошка.
— Стойте, стойте! — закричал он. — Я давно хотел вас снять… У вас такая наружность…
Это было так неожиданно и так смешно, что мы оба засмеялись.