Товарищ Богдан (сборник) - Раевский Борис Маркович. Страница 65
— Примайте, — сказал надзиратель, здоровенный, усатый мужик, бывший фельдфебель, и в тюрьме сохранивший военную выправку. — Тоже ваш брат — политик. Пять годков на поселении прожил. Не стерпел — убег. Ан спымали. Еще пять накинули.
Длинные волосы старика, растрепанная борода и усы казались грязными из-за пробивающейся проседи. Маленькие глаза все время вопросительно-виновато оглядывали окружающих.
Вел он себя очень странно. Едва лишь надзиратель, оставив его в камере, захлопнул обитую железом дверь, старичок, часто-часто кивая головой и жалостно улыбаясь, забормотал:
— Здрасте, здрасте, здрасте.
— Здравствуйте, папаша, — сказал Бабушкин. — Милости прошу к нашему шалашу, — он указал рукой на табурет возле стола.
Но старичок, стоя возле двери, все так же часто-часто кивал головой и, виновато улыбаясь, бормотал:
— Здрасте, здрасте, здрасте.
Политические переглянулись:
«Пьян? Или болен?»
— Освободи-ка спальное место, — сказал Бабушкин студенту.
Тот быстро слез с нар.
— Отдохните, папаша, — предложил Бабушкин. — Прилягте.
Но старик словно не слышал. Он сел на табурет, положил голову на стол, вытянул губы — и вдруг камеру наполнил негромкий, но жуткий вой.
Вой был такой заунывный, такая страшная тоска, отчаяние и затравленность слышались в нем, что окружающие похолодели.
Стоило на мгновение закрыть глаза, сразу чудилось — ты один темной ночью в бескрайней зимней пустыне. А вокруг — голодные осатаневшие волки.
Бабушкин содрогнулся. Подошел, пристально поглядел в глаза старику. Как ни странно, в них не отражалось ни ужаса, ни страдания. Блеклые, словно выцветшие, маленькие мутные глазки были безразличны и пусты. Но это-то и было ужаснее всего.
«Что делать?» — подумал Бабушкин.
Он не знал, что сумасшедший старик побывал уже во многих камерах. И везде заключенные избивали его до полусмерти, пытаясь отучить от этого ужасного воя. Но безуспешно. Бывало, колотят его так, что несколько дней лежит неподвижно, но едва очухается — все начинается сызнова.
…А в камере все нарастал шум.
Студент-медик, стоя возле старика, пристально глядел ему в глаза и в краткие мгновения, когда старик прекращал выть, спрашивал у него, какое сегодня число, сколько месяцев в году, какого цвета снег. Старик отвечал, в общем, правильно, но глаза его метались из стороны в сторону.
Это было и жалкое, и страшное зрелище. Жалко было безумного старика, которому место в больнице, а не в тюрьме. Но еще больше тревожился Бабушкин за товарищей. Старику, наверно, все же легче, чем им: он хоть не чувствует ни унижения, ни обид. А каково здоровым сидеть с сумасшедшим?!
Заключенные угрюмо переговаривались и, сдерживая раздражение, исподлобья поглядывали на своего нового соседа.
Бабушкин молча подошел к нему, отвел к нарам.
«Авось за ночь заскок пройдет. Может, это вроде припадка?»
Утром камера проснулась рано. Старик еще спал. Все говорили шепотом, чтобы не разбудить его. Когда принесли завтрак, старик открыл глаза.
— Здрасте, здрасте, здрасте… — приветливо бормотал он, обеими руками обхватив жестяную кружку с кипятком.
«Кажется, на этот раз обойдется без „концерта“», — облегченно подумал Бабушкин.
Сделав несколько глотков, старик отставил кружку. Вся камера, затаив дыхание, следила за ним.
«Неужели завоет?»
Старик молчал. Староста разложил по мискам тушеную капусту. Этой прихваченной морозом капусты тюремное начальство по дешевке закупило целую гору. И теперь скармливало ее заключенным и утром, и днем, и вечером.
Все стали есть. Никто не заметил, как старик исподтишка протянул свою грязную, с длинными ногтями, руку к чужой тарелке, быстро схватил комок капусты и ловко сунул ее в рот соседу.
Того чуть не вырвало.
А старик, улыбаясь, уже влез в тарелку к другому. Потом положил голову на стол и завыл.
— Не могу! Хоть убей, не могу есть! — нервно воскликнул один из заключенных и выплеснул кипяток в угол. — С нутра воротит…
Бабушкин тоже, хоть и был голоден, чувствовал: кусок не лезет в горло. В камере и без того было мрачно, а теперь некоторые заключенные совсем приуныли.
Непрерывный жуткий вой безумного старика приводил окружающих в содрогание. Невольно начинало казаться, что, пробыв несколько дней взаперти, в маленькой темной камере, бок о бок с сумасшедшим, и сам потеряешь рассудок.
Первым не выдержал Сахарнов — молчаливый, замкнутый пожилой человек. Он теперь целые дни неподвижно лежал на нарах, отвернувшись к стене, покрытой клопиными пятнами, и молчал. Молчал, не отвечая на вопросы товарищей, глядя куда-то мимо безучастными стеклянными глазами.
От него веяло таким унынием, таким отчаянием, какие бывают только в тюрьмах да еще в больницах.
…Вслед за Сахарновым постепенно «скисали» и другие заключенные.
«Что предпринять?» — думал Бабушкин.
Он пытался запеть, хотя за это полагался карцер. Глуховатым, словно надтреснутым голосом он начал, стараясь перекрыть унылый вой сумасшедшего:
Его не поддержали. Товарищи были так измучены долгим движением по этапу, что, кажется, уже не имели сил сопротивляться тоске.
Все же он упрямо допел до конца. Потом, также «соло», исполнил песню о Стеньке Разине.
Все молчали. Только старик, сидя на табурете, по-прежнему заунывно и страшно выл.
Принесли обед.
Заключенные зашевелились, вытаскивая миски и ложки.
Сахарнов, получив свою порцию, уселся спиной к старику и стал есть. Но тут сумасшедший украдкой выхватил картофелину из чужой миски с похлебкой и ловко сунул ее ему в рот.
Молчаливый, вялый Сахарнов вдруг вскочил, швырнул миску на пол и, отплевываясь, заорал:
— Убить гада!
Камеру внезапно охватил словно приступ бешенства. Измученные люди на мгновение лишились выдержки.
— Из-за него хоть с голоду подыхай!
— Кляп в рот! — кричали заключенные.
— Избить! — истерически вопил Сахарнов.
Бабушкин видел: еще минута — и старику в самом деле не поздоровится.
— Стойте! — крикнул он.
Бабушкин еще не знал, что делать. Понимал только одно: нельзя допустить, чтобы старика избили.
Оттягивая время, он подошел к сумасшедшему, долго, пристально глядел на него.
— Веревка у кого-нибудь есть? — спросил Бабушкин.
Веревки не нашлось, но студент протянул ему полотенце. Иван Васильевич стал стягивать им руки старика за спиной.
— А что проку? — спросил студент. — Выть-то все равно будет. Кляп в рот.
— Нет. Это уж слишком, — возразил Бабушкин. — Это ведь наш товарищ. Кто знает, сколько пришлось ему перетерпеть? И почему он потерял рассудок…
Бабушкин затянул полотенце.
— Извините, папаша, — сказал он. — Ничего не поделаешь..
Но старик не обижался. Он, казалось, и не чувствовал, что его связывают. Все так же шамкал толстыми губами и благодушно улыбался.
…До вечера сумасшедший лежал связанный на нарах. В камере было по-прежнему мрачно. И слишком тихо. Только выл старик, да в углу студент вслух вспоминал, какой вкусный кофе со сливками пил он за два дня до ареста.
Бабушкин, сидя у стола, думал: как бороться с этой эпидемией тоски? Сейчас главное — взбудоражить, поднять людей. Но как? И тут мелькнула мысль: «Старик!»
Иван Васильевич забарабанил кулаком в дверь. Заключенные насторожились: в чем дело?
Коридорный надзиратель открыл «форточку», через которую в камеру подавали пищу.
— Чего буянишь?
— Вызовите начальника корпуса, — сказал Бабушкин. — Надо поговорить..
— Много вас тут, указчиков, — проворчал надзиратель и захлопнул «форточку».
Бабушкин снова стал стучать. К нему присоединился студент. Наконец «коридорный» отодвинул створку «волчка».
— Перестань колошматить, — сказал он. — Начальнику уже доложено. Придет.