Сочинения - Житков Борис Степанович. Страница 81

Вставай!

Пятка заскорузлая, корявая.

А когда шаланду стали спихивать, у меня опять сердце упало: что же это мы такое делаем?

Штиль на море, будто и вода притаилась и только шепотком в берег хлюпает. Месяц поздний торчит из моря, как красный штык. Мне страшно стало; я берусь за шаланду и не дергаю. Не хочу, не поеду я из Фенькиных мережей камбалу трясти!

Косой будто знал, что я думаю, и бубнит малым голосом:

– Фенька прорва, раскоряка анафемская! Она мужа-то своего, Ивана, отравила… Черт бы с ним, с Иваном, туда ему, гаду, и дорога, да он у меня сорок пять сеток в море снял. Покарай меня господь!.. А ну, берись!

Дернули. Чуть вдвинулась шаланда в море. А Косой опять:

– Пудами, рванина недомытая, камбалу на базар возит, а кинула хоть раз тебе, мальчонке голодному, хоть кусок? А ну, разом!

Дернули, аж на полсажени сразу шлюпку посунули.

Ждем – и наверх, на обрыв, смотрим: чтоб с Особого отдела патруль не засыпал. Тогда был приказ, чтоб ночью не выходить в море никак. А с патрулем собака; уж это хуже нет!

Посмотрели – никого.

И так это Косой мне Феньку обложил, что я хоть вторые сутки не ел, а шаланду дернул, как большой.

Выкопал Косой из песку весла – это он с вечера приготовил. Сели, гребем, как по воздуху: не стукнем, не плеснем.

Прошли каменья и подались прямо торцом в море.

– Поднавались!

Напер я на весла, а тут снова меня мутить стало. Куда ж это мы едем, на какое дело? «Ну, ничего, – думаю, – не найдем мы ночью Фенькиных сеток – и красть не придется». И подналег даже.

А потом думаю: «Махалки все ж у ней высокие, побольше сажени. А Косой – черт приметливый – непременно увидит». И опять страх войдет.

И я гребу слабей. А Косой:

– Навалися, пролетария!

«Нет, – думаю, – флажки у ней на махалках черные, не найти ночью и Косому. Никому не найти!» И гребу смелей, все стараюсь в уме Феньку обкладывать.

– Отравила? – говорю.

– Ладно, греби, греби, мильтон какой сыскался!

«Теперь я мильтон выхожу!»

Я стал со зла крепче грести.

А Месяц вышел и красным глазом на все это дело смотрит.

С час, должно, так гребли.

И вдруг я чуть весла не бросил – прямо тут надо мной кивает черным флагом саженная махалка. Молчит и шатается.

– Хватайся! – кричит Косой.

А мне за нее и взяться страшно. Как живая, как оскаленная.

– Эй, ты! Дуроплюй!

Косой притабанил [28] и выхватил махалку из воды.

И вот, когда он махалку схватил, тут у меня как что внутри как будто стало и закрепло. «Шабаш, – думаю. – Теперь шевелись!» И я встал на ноги и уж вертел шаланду веслами, как живой, пока мы по сеткам шли.

А Косой стоит на корме в рост, перебивает мережи и шлепает камбалу на дно. Плюхает здоровые рыбины, а я сам, для чего – не знаю, все считаю:

– Раз, два… три… восемь…

Все шепчу, как в жару весь.

Пуда три, как не больше, с одной ставки сняли. Кончили.

Тут с меня все соскочило. Сел на банку и как гребану к берегу! А Косой:

– Куда тебя, черта! Вон она, вторая ставка! Вон махалка маячит!

У меня уже руки ходуном пошли и всего трясти стало, а он – гляжу – взялся за весла, гребанул, как юлу, шаланду вывернул и нагребается к сеткам.

– Садись, – кричит, – на весло!

– Чтоб нас к черту не снесло! – Это я для храбрости сказал.

Косой заругался.

– Греби, холера! – орет на меня.

Я тянусь, аж душа вон.

На второй ставке Косой опять сети перебирает. Смело взялся, как за свои. А я подгребаю. Тут я заметил, что пошел ветер. И вдруг мне показалось, что сейчас светать начнет, сейчас Фенькины хлопцы придут на желтой шаланде, на ихней, на здоровой, на три пары весел, и нас на месте нахлопнут.

Я тычу шаланду кормой уж как попало, лишь бы скорей. Добрались до второй махалки: черным шестом она из темноты на нас выходит.

Как живая, смотрит, замахивается.

Флажком по ветру треплется, змеится. Я и глядеть на нее боялся. Будто стережет!

А Косой ругается, что рыба мелкая пошла.

Я ему ласково говорю:

– Бросьте, Василий Семеныч, не стоит… Если, говорите, мелочь пошла, так господь с ней.

А он мне и брякнул:

– И трети ты своей не получишь, коли дело мне гадишь!

Бросил сетки – и за весла.

У нас дома голод, позагоняли на толчок что было. «Хоть бы дома накормить бы всех один только раз, коли уж на такое дело пошел!» Гребу я скорей от этой махалки, от проклятой. Черт с ней, с рыбой, с третью моей, – только бы, думаю, теперь на берег и домой. Буду, думаю, людям переметы [29] живлять и день и ночь за хлеба кусок, только бы все это добром кончилось! Гребу и зарекаюсь, чтоб за такие дела не браться.

Косой вдруг говорит:

– Ты что? Богу молишься?

Я и не знал, что это я громко… Думал, про себя зарекаюсь.

– Не будешь? А не навязывайся!

А я разве навязывался? Сам же он неделю целую мне в уши тарахтел: «Мамка твоя голодная, ты голодный, вот так, – говорит, – пролетарий и пролетает. В трубу, значит… Тряхнем Феньку что надо! И черт святой знать не будет, где концы».

А теперь – «не навязывайся»! И так обидно мне стало! «Скорей бы только, – думаю, – на берег, и я – ходу, и чтоб не видеть никогда его».

А он вдруг поднял весла, нагнулся ко мне, рожа зверская.

– Ты, – говорит, – только дохни кому! Ты забудь, как меня и звать-то! Да ты знаешь, кто я?!

Как присунется ко мне мордой самой. Глаз косой.

– Да ты знаешь… Я ведь не я, а я вот кто!

Такой он мне сразу страшный показался. И вправду не он, а другой. «Вот он, – думаю, – какой он настоящий-то! Ночью-то в море, да один на один!..»

Я и весла бросил. Он как гаркнет:

– Греби!

Я без памяти греб и не знаю, где у нас берег был, и откуда ветер, и сколько времени прошло.

Вдруг он стал легче грести, я тоже. Разворачивает шаланду.

Смотрю, под бортом у нас садок плавает здоровый. Пудов на девять рыбы. Подошли аккуратно. Я шаланду на веслах придерживаю.

Он стал рыбу в садок пересыпать. Тихонько, без шуму. И я держусь, чтобы о садок не стукнуть. Пересыпал он рыбу – и чисто у нас в шаланде, ничего как и не было. Тут я огляделся, вижу: мы под берегом. Берег не наш, чужой.

Спустились мы в берег, дернули шаланду раз и два. У меня с голоду, с работы и со страху ноги подкашиваются. Рву руки – шаланда чуть подается. Косой ругается во всех святых и угодников…

Вдруг смотрим: и справа и слева по человеку стоит. С винтовками. И откуда и как они подошли? Я как увидал – все у меня внутри стало, как пустой мешок я сделался. Я и сел на борт – ноги не держат.

Они стоят, и мы не шевелимся.

Косой вдруг говорит так это ласково:

– Закурить у вас, землячки, нельзя?

Они молчат, как неживые. Я уж подумал: есть они или нет?

Потом Косой говорит мне громко, чтоб слышали:

– Ну, отдохни трошки, хлопчик! Сморился, бедный? А ну, дернем еще?

Я встал, хватаюсь за что попало, не дергаю, а, прямо сказать, держусь за шаланду, чтоб только на песок не сесть. Болтаюсь, как рыба на крючке. Шаланда – ни с места.

– Подсобите, товарищи, шаланду вытаскать, – говорит Косой.

Смотрю, те двинулись с двух сторон. Ничего не сказали, взялись, дернули.

– А вот спасибочки вам, – говорит Косой, да и хотел повернуть.

А те ему:

– Стой!

И стали они шаланду осматривать, все пересмотрели. А у нас ничего: весла одни. Ни снастей, ни крючков, ничего как есть.

Один, что повыше, говорит:

– Откуда?

Косой запел:

– С моря. С вечера перемет поставили, вот пошла погода – так мы проверить…

– Кто ж это в летнее время перемет с ночи ставит?

– Брось, товарищ, наливать! Приказ знаете?

– Да что же приказ, приказ? – кричит Косой. – Мы ведь самая пролетария, горькими нашими мозолями…

– А у садка чего вы ковырялись?

– Проверить же, на месте ли, а ведь знаете же… – гудит Косой.

А те говорят:

– Пойдем вот на кордон, там проверим. А ну, айда!