Сочинения - Житков Борис Степанович. Страница 82

Пошли.

Один впереди, другой сзади, а в середине мы с Косым. И ни ног у меня, ни духу. И только махалку я эту черную вспоминаю, как она кивала на нас.

Вышли на обрыв и пошли по тропинке над кручей. Я только заметил, что чуть светать стало.

Ничего я уж не понимал, что Косой мелет. Только те не отвечали, а все покрикивали: «Айда, айдате!»

Вдруг Косой дернулся и прыг под кручу.

Тот, что был сзади, вскинул винтовку и бах! бах! вдогонку, вниз, и стал спускаться с обрыва.

А другой схватил за ворот меня. А я – не то бежать, а идти не знал чем. И сел я на землю. Пришли еще красноармейцы с кордона, стали облаву делать, а меня повели на пост, где их казарма и все.

Живо по коридору протолкали к начальнику.

Сидит за столом, важный, в кожаном. На столе наган. Сбоку телефон в ящике. Посмотрел на меня – глаза, как гвоздики, – и спрашивает:

– Это вот что с ним был?

И прямо уперся в меня:

– Как звать?

Я думаю: «Врать или нет? Сейчас, – думаю, – узнают – и к мамке с обыском. Знаю ведь! Чуть что – сейчас обыск и пойдут тягать. Пусть, – думаю, – сгноят меня, а не скажу правду!»

– Ты не верти пуговицу. Говори, как звать!

Я вдруг заорал.

– Васькой, Васенькой, – кричу, – Васильем, Ва-си-ли-ем! – на разные голоса, чтоб поверили.

А меня Петькой Малышевым зовут.

Начальник выскочил из-за стола, как тряхнет меня за шиворот:

– Не врать мне!!

Я вижу, самое остается только реветь, все равно давно хотелось, и я ударился в слезы.

И таким я горьким воем завыл – голоса своего не узнал. Бить меня всего начало, сам не рад, что реветь пустился. Как сорвался.

Ночевал у них в казарме. Утром проснулся, не шевелюсь. Но знаю, что сейчас спрашивать опять будут… И про Косого… Вспомнил, как он в море-то себя показывал, – ну как я про него скажу?

Пусть бы мне кто тогда сказал, что мне надо делать!

Лежу и слышу – идет разговор промеж красноармейцев:

– В Чеку его, в Особый отдел, там, брат, узнают в лучшем виде.

А другой:

– Ну да, очень просто, что с монитором шпионаж возили! Это что к садку подъезжали – так это для понту, глаза отвести!

И вижу я, что все так выходит, что и не придумаешь, что им врать. И правду скажи – тоже веры не дадут.

А тогда эти мониторы офицерские – верно, что в наши берега ходили. Очень даже близко. Что же мне делать? Так бы вот лежал и не шевелился… До самой до смерти моей!

Слышу – затопали, выходить стали, и тишина настала. Полежал, полежал, а в голове все кубарем, кувырком все кружит, и махалка эта черная, проклятая, так и кивает, кланяется.

И вдруг как будто что взвинтило меня.

Вскочил я, сел на койке. Осмотрелся: лежит на койке красноармеец одевши, ногу свесил и на меня глядит, улыбается. Смешной я, значит, был. Хороший, к черту, смех!

– Васька! – говорит.

А я зыркаю: кого это он кличет?

Он засмеялся, встал.

– Ну, все равно, – говорит, – как там тебя. Чай пить будешь? Я тебе подлопать дам.

Дает мне чашку каши:

– Наворачивай!

А сам сел рядом на койку.

Я думал, что мне не до каши будет, а ковырнул раз и не приметил, как кончил. Красноармеец принял чашку.

– Боишься, – говорит, – за батьку?

– Помер, – говорю.

– Нет, – говорит, – он утек, не нашли его.

Я даже не понял, что это он про Косого.

– Не батька, – говорю, – он мне и не дядька, никто он мне!

– Значит, он тебе вроде хозяина выходит?

И стал он закуривать и мне кисет сует, как большому. Я уж курил раза два. Взял я, а скрутить не умею.

– Эх ты, курец! – говорит и слепил мне цигарку.

Курим, а он говорит:

– Сказывать не будешь? Уговор, значит, держишь? Молодчина!

Мне вдруг обидно стало на Косого, я и говорю:

– А он свой-то уговор… треть мою… черта, говорит, ты получишь.

– Это уж евоное дело.

А я:

– Пудов, – говорю, – пять, не меньше, рыбы было, камбала – во, – говорю, – колесо – не рыба!

– На кухне, – говорит, – она у нас, в обед поешь, как в отдел не сведут.

И так слово по слову я ему все рассказал, как было. А он говорит, что уговор держи, дело святое.

– Хитрый, – говорит, – знал, кого с собой взять. Кто ж, – говорит, – он такой?

– Не знаю я, кто он, не знаю, ненастоящий. Черт он, вот кто!

А его смех взял.

– Какой, – говорит, – с чертом уговор может быть! Однако, – говорит, – дело твое. Думай, братишка, как тебе лучше.

И встал.

А что мне думать? Ничего я не знаю.

Налил он чаю холодного, а я и смотреть на чай не хочу. Не до чаю мне!

Думаю – и ничего в голове, одна эта махалка черная кивает, и ничего больше.

И вдруг я как сорвался.

– Что же делать-то мне, дядя, – говорю, – дорогой ты мой? – И вот-вот опять зареву.

– А ты прямо скажи: такой, мол, я и такой-то, а дела наши вот какие были. Мамка голодная дома пухнет, а он мне треть сулит. Я и пошел на дело. Застращал он меня в море, а кто он – я правильно сказать не умею. И квита. На этом и стой. Что с тебя взять, с мальчишки!

И отошло все сразу – и махалка и Косой черт.

Вскочил я.

– Веди к начальнику, – говорю.

Встал я перед столом и срыву так и кричу:

– Петька я Малышев! Живу на Слободке, в Пятой улице! А дела наши вот какие!

И все, как было, вывалил.

А начальник смеется:

– Чего же ты вчера Ваньку-то валял? Сразу бы и говорил.

Взялся за телефон.

– Иди, – говорит, – обожди в казарме.

К вечеру отпустили. Потом раза два тягали, спрашивали. Я все на своем стоял:

– Петька я Малышев, а дела наши вот…

Так оно потом и присохло.

Только как приснится мне черная махалка, потом на целый день балдею.А с красноармейцем я и сейчас друг.

«Мария» и «Мэри»

Это было в Черном море в ноябре месяце. Русская парусная шхуна «Мария» под командой хозяина Афанасия Нечепуренки шла в Болгарию с грузом жмыхов в трюме. Была ночь, и дул свежий ветер с востока, холодный и с дождем. Ветер был почти попутный. Тяжелые, намокшие паруса едва маячили на темном небе черными пятнами. По мачтам и снастям холодными струями сбегала вода. На мокрой палубе было темно и скользко. Впрочем, сейчас и ходить было некому. Один рулевой стоял у штурвала и ежился, когда холодная струя попадала с шапки за ворот. В матросском кубрике в носу судна в сырой духоте спало по койкам пять человек матросов. Кисло пахло махоркой и грязным человечьим жильем. Мальчишку Федьку кусали блохи, и ему не спалось. Было душно. Он встал, нащупал трап и вышел на палубу. Он натянул на голову рваный бушлат [30] и зашлепал босиком по мокрым доскам. Слышно было, как хлестко поддавала зыбь в корму. Федька хорошо узнал палубу за два года и в темноте не спотыкался. Море казалось черным, как чернила, и только кое-где скалились белые гребешки.

Федька заглянул в люк хозяйской каюты.

Там вспыхивал огонек папиросы.

– Эге! – крикнул Нечепуренко. – Кто це? Хведька? А ну, ходы.

Федька спустился в каюту.

– Хлопцы огонь задули? Ну-ну! Жгуть дурно керосин, не в думках, что в деревне люди с каганцами живуть.

Огня не было не только в кубрике, но не были выставлены и отличительные огни по бортам: справа зеленый и слева красный. По этим огням суда ночью узнают друг друга и избегают столкновений.

– Як не спишь, – продолжал хозяин, – то уж не спи: тут могут пароходы встретиться. Поглядывай в море.

Федька подошел к рулевому.

– Что трясешься? – спросил рулевой. – Ямы боишься?

– Та смерз, – сказал Федька. – А кака та яма?

– Не знаешь?

Федька много слыхал россказней про яму, не верил им, но все-таки любил послушать. А ночью так и побаивался: а вдруг в самом деле есть?

– Нема никакой ямы, – сказал Федька, – ты ее видал?

– А вот и видал: там повсегда зыбь. Ревет! – аж воет. Я раз с греками плавал, видал, как судно туда утянуло. Хоп, и амба!

– Брешешь? – испугался Федька.