Крестьянский сын - Григорьева Раиса Григорьевна. Страница 34
Когда отверстие делается достаточно широким, Костя засовывает за опояску свои инструменты и в последний раз оглядывается вокруг.
Звезда дрожит на тёмном небе, внизу таинственно и враждебно шелестит сухой бурьян. «Ну!» — командует сам себе Костя и осторожно просовывает в отверстие ноги.
Выпрямиться здесь нельзя, стоять можно только на четвереньках. Пахнет застарелой сыростью и прелью. Тьфу, ладонью попал в какую-то слизь. Темнота обжимает Костю со всех сторон. Кажется, что он не в просторном помещении под полом большого дома, а в узкой трубе: взгляд, как ни поворачивай голову, упирается в полную темноту.
Костя соображает: нельзя отрываться от стены, через которую пролез. Надо всё время левым боком чувствовать её, иначе потеряешь направление.
Осторожно, упираясь коленями и ладонями рук в прохладную сыроватую землю, он ползёт, то и дело щупая, не вывалились ли из-за пояса инструменты, и стукаясь головой то о брёвна перемёта, то о доски. Рубаха несколько раз зацеплялась за что-то острое, слышно было, как рвётся ситец, на спине горели царапины.
Наконец он дополз до угла. Теперь над его головой должна быть холодная. Костя прислушался. Никаких звуков ухо не уловило. Посидел немного, не двигаясь, — где-то близко от него заскреблась мышь. Ещё послушал — тихо. Косте стало страшно: а вдруг дядю Петру с товарищами убили? Почему никакого даже шороха оттуда не слышно? А вдруг ему самому тоже отсюда никогда не выйти? Навсегда останется в этой темноте, как в могиле!
Он тихонько тюкает ломиком по доскам над головой. Никакого отзвука. Ещё тюкнул, два раза подряд, передохнул и опять два раза.
Похоже, по половицам кто-то заходил, они заскрипели.
— Дяденьки, мужики! — Костя прошептал так тихо, что сам не услышал своего голоса. — Мужики! — сказал громче. — Наставьте ухо сюда, — стук ломиком, — вот сюда!
— Кто тама? — донеслось глухо.
— Это я, Костя Байков. За вами пришёл. Как-нибудь бы половицы поднять.
Молчание, потом глухой говор, смысла не понять. Видно, между собой говорят. Скрипят доски, сыплется пыль на голову Косте.
Ему кажется, что прошло очень много времени, а дело не двигается.
— Здесь темно, мне не видно, — говорит он, постукивая о потолок, чтоб привлечь внимание. — Вы углядите, какая половица послабже, и стукните. Ту и поднимать стану. Побыстрее надо.
Опять глухой говор, и наконец стук каблуком два раза немного в стороне от того места, где сидит Костя.
Костя на ощупь находит толстый, шершавый гвоздь, рядом другой. Поддел — нож гнётся, ломиком в темноте, согнувшись, никак нельзя. Пригодился топор. Нажал всем телом — гвоздь отогнулся. Упёр полотно топора в остриё гвоздя — тот, скрипя, с натугой стал понемногу проталкиваться кверху, пока остриё не спряталось в доске.
— Зацепите хоть пальцами за шляпку гвоздя, а мне больше никак нельзя…
— У тебя нож есть? — донеслось в ответ.
— Есть, а что?
— Просунул бы в щель, у нас руки связаны.
Костя нашаривает место, где стыкаются половицы, и в эту почти незаметную щель с усилием проталкивает лезвие ножа, прорезая годами спрессовавшуюся грязь. Деревянная рукоятка ножа, отличная рукоятка, которую на спор с ребятами сам ладил и украшал резным узором, в эту щель, как ни расширяй её, никак не пролезет. С досадой прижал лезвие ногой, чтоб не отскочило, и рубанул — стукнул ломиком по обуху топора, наставленного остриём на нож, у самой ручки… Потом он слушал, как перекатывались по полу тела, долго и натужно возились. В холодной, где не было даже окна, было ещё темнее, чем здесь, под полом. Сюда проникал, хоть и очень слабый, отсвет звёздной ночи через отверстие, сделанное Костей. Узникам пришлось босыми ногами на ощупь нашаривать нож, в темноте разрезать друг на друге верёвки.
Дело сразу двинулось. Доска над Костиной головой зашевелилась, Костя, ещё поднатужась, упёрся в неё снизу плечами и поддал наверх, а потом в расширившуюся щель вытолкал ломик. Им сразу же подважили половицу. Шесть сильных рук работали торопливо и споро, смертельная опасность подгоняла их.
Потом они сидели, скрючившись под полом, все четверо, делали короткую передышку.
— Держи, паря, струмент, а то по нему до тебя добраться недолго, — сказал незнакомый голос, и Костя снова засунул хорошо поработавшие топор, ломик и лезвие за опояску.
Дядя Петраков молчал. Он был сильнее других избит, с трудом дышал, с трудом сидел. А впереди был ещё долгий и опасный путь.
Гуськом вслед за Костей они выбрались к тому месту, где в стене была проделана дыра и откуда, как обещание свободы, доносился дразнящий свежей прохладой кисловато-терпкий запах увядших трав.
Мать досадовала. Да что ж такое с парнем? Вчера не помог ничего по хозяйству, убежал куда-то, и сегодня надо скотину поить, а он спит. Сроду таким неслухом не был! Заглянула в Костину комнатку. Сын не спал. Сидя на лавке, старательно чинил свою рубаху. Неумело, большими стежками стягивал выношенный ситчик суровой ниткой, такой толстой, что она только сильнее прорывала ветхую ткань.
— Это где ж тебе так помогло, а? Да разве на вас напасёшься, ежели эдак рубахи рвать?
Костя низко наклонил голову над своей работой и молчал.
— Ну и чини сам, когда же так! Получше запомнишь, что беречь надо одёжу!
Отметила рассерженным взглядом непривычный беспорядок: штаны на Косте, залепленные на коленках глинистой грязью, ломик, почему-то лежащий у дверей, топор без топорища, нож с отломанной ручкой, и, размышляя над тем, что бы всё это значило, вышла во двор управляться со скотиной.
Мимо двора шла от колодца соседка, тётка Марья, с полными вёдрами на коромысле и окликнула её:
— Агаш, здравствуй-ка! Слыхала, чего говорят? Новость-ту слыхала, что ль? Партизаны-то, какие были в сборне, в холодной избе заперты, — они сбежали!
— Да ты что?
— Верно! И хитро эдак. Мне сейчас рассказали. Пришёл, слышь, утром за ними какой-то посланный солдат от офицера. Приходит — перед сборней часовой стоит, при ружьё, всё честь честью, двери-замки целы. Открывает сени — тихо, всё хорошо, открывает холодную, а там никого. Пусто. Одни верёвки перерезанные валяются. Птицы-то из клетки под полом ушли. Половицу выломали. А на волю-то вышли с другой стороны дома, где пустырь, там в стене нижние венцы продолблены. И часовой, глухомень, ничего не слыхал. И ещё говорят, что брёвна-то долблены снаружи. Помогал им, слышь, кто-то.
— Всё может быть… — с трудом проговорила Костина мать.
— Что ты, Агаша, как сбледнела? Ай худо тебе? — Тётка Марья сдёрнула с плеча коромысло. — Агаш?
— Обойдётся, кума. С вечера что-то вот здесь, под грудью, схватило — не продыхнуть. Ладно ещё, Костя домой приехал. То водой меня поит, то дверь отворит — дышать вовсе не давало, душно было мне. — Агафья Фёдоровна очень похоже показывала, как ей вчера было. И сегодня ещё, видимо, было ей душно. — Так до полуночи он всё со мной, сынок, отваживался, спасибо ему, не отходил. Всё возле меня. Всё возле меня. Теперь-то уж лучше. Надо быть, пройдёт.
Тётка Марья пообещала зайти проведать да по хозяйству помочь, а мать, спотыкаясь, пошла в дом. И всё ей казалось, что под ноги попадаются те предметы — топор без топорища, ломик, лезвие ножа, странным образом за ночь изорванная рубаха.
— Сынок… сынок, давай рубаху, я сама зачиню, уберу. Ты чистую надень. И штаны оттрепли?, люди-то увидят — срам, что подумают… — и умолкла, ожидая, что скажет сын.
Но он не говорил ничего, набычился, по бокам рта заметны стали упрямые бугорки.
Мать, больше не в силах таиться, заговорила часто-часто с отчаянием, любовью и страхом за сына:
— И езжай, бога ради, из села побыстрее, сей же час, вертайся на заимку! Хлеб возьми чёрствый, какой есть. А это, — она показала на инструменты, — я сама спрячу, никто не найдёт. Слышишь? А если встретишь кого, говори: «Мать, мол, болела вечорась, я, мол, от неё не отходил никуда».
Костя порывисто взглянул на мать с удивлением и благодарностью.