Обыкновенные девчонки (сборник) - Ильина Елена Яковлевна. Страница 136
Гуля пролежала в постели целый день.
С тех пор стоило ей только закрыть глаза, как она видела перед собой Киев, свое детство, свою юность.
Это все еще было так близко, что Гуле минутами казалось: если сильно захотеть, может вернуться, как случалось в детстве, когда снился плохой сон. Бывало, подумаешь во сне: пусть все будет опять хорошо! Повернешься на другой бок, и вместе с тем повернется по-другому и сон.
Гуля старалась не думать о Киеве. И не могла не думать о нем. Сердце холодело у нее, когда хоть на минуту она представляла себе, что у них в квартире, в ее комнате, хозяйничают фашисты, что весной снова зацветет перед окном акация и будет цвести при фашистах, что все так же величаво и широко разольется Днепр и все так же будут отражаться в Днепре тополя у водной станции. У той самой водной станции, которую они с Сергеем так любили и называли «наш речной дом».
И Гуле вспомнился солнечный и ветреный день на Днепре. Они вдвоем плыли на лодке, тренируясь перед летними соревнованиями. Вдали шел, вздымая тяжелые волны, большой белый теплоход.
Кивком головы Гуля показала в ту сторону, откуда бежала к ним волнистая рябь. Сергей понял ее без слов. Улыбаясь, он налег на весла, и лодка быстро побежала к высокому, как дом, борту теплохода. Крутая, упругая волна подняла их на своем хребте, и целый дождь мелких брызг обрушился на их головы и плечи.
Так, покачав их, словно на качелях, огромный теплоход ушел своей дорогой, а они с Сергеем опять повернули к водной станции, мокрые с головы до ног и счастливые, как дети.
В тот же вечер они вдвоем долго бродили по тихим окраинным улицам, залитым неподвижно-голубым светом луны, и Сергей читал Гуле стихи о любви.
— А теперь почитай о чем-нибудь другом, — попросила Гуля.
— О другом не могу, — сказал Сергей.
И она была рада, что он не может читать ни о чем другом.
Как недавно все это было! Как давно это было!
Гуля никак не могла примириться с мыслью о том, что эти благоухающие улицы, эта синяя гладь Днепра, милый город ее юности, ее счастливой любви, — все это отнято у нее, запретно для нее, недоступно.
Кровь стыла у нее при мысли, что все это теперь доступно врагам, что они могут теперь смотреть на Киев с высокой горы и видеть, как широко и вольно раскинулся он над рекой. Для них ли строились эти дворцы и парки, для них ли готовился милый новый стадион?
Но, может быть, от Киева остались только развалины? Цела ли школа?
И Гуле представилась холмистая улица, вся обсаженная вековыми каштанами. Как любила Гуля эту улицу — улицу Ленина! Особенно хорошо здесь бывало весной, когда каштаны цвели. И еще в первые весенние дни, после дождя, когда сверху вниз бурно неслись ручьи. Ребятишки пускали в этих ручьях кораблики, и плыли эти кораблики далеко вниз — до самого Крещатика! А наверху, за аркой, каменные ступени вели к четырехэтажному белому зданию. Это и была школа, где училась Гуля…
Где-то сейчас бедный старый дядя Опанас?
Может быть, замучили его фашистские палачи? Он старик гордый, кланяться им не станет. А что стало с Фросенькой? Она не поехала с Гулей, не хотела уезжать далеко от стариков родителей, оставшихся в деревне. Кто знает, что с ней сделали немцы. Верно, угнали в Германию, в немецкое рабство, как множество других украинских женщин. А Мирра? Мысль о ней терзала Гулю день и ночь. Ведь Мирра еврейка, а гитлеровцы убивают всех евреев, даже таких маленьких детей, как Ежик. Что, если Мирра не успела уехать из Киева? Где сейчас испанские ребята? — думала Гуля. — У них ведь свои счеты с фашистами. А где смелый, веселый Барасби? Где самый лучший друг детства Эрик? Конечно, все они на фронте, все воюют… Ах, милые мальчики, милые товарищи! Какая широкая жизнь открывалась перед вами, будто море, увиденное в Артеке с горы, без берегов, без края, поблескивающее на солнце!
И вот все оборвалось. Раненая, изрытая фугасами, истощенная тяжелой поступью танков, родная Украина вставала у Гули перед глазами, и с каждым днем все острее становилась тревога за Москву, за все самое дорогое на свете.
Гуле трудно было представить себе Москву темной, суровой, ощетинившейся. Ей казалось, что она все такая же, какой была до войны, — светлая, шумная, праздничная, бурлящая жизнью, что все так же сияют по ночам рубиновые звезды Кремля.
С тоской и трепетом прислушивалась Гуля к сводкам по радио. Все ближе и ближе подходит враг к Москве… Тяжкая ненависть, непримиримая обида растет у Гули в сердце… А какой-то внутренний голос говорит: «Не поддаваться унынию, не терять мужества! Мстить!»
«Смогу ли? — думает Гуля. — Хватит ли силы, упорства? И как уйти? Ведь вот она тут, вся моя жизнь!»
Гуля склонилась над Ежиком, а он жадно схватил ее за прядку волос и так потянул к себе, что Гуля от боли даже вскрикнула.
«Сильный какой! — подумала она. — Держит, словно удержать хочет. Нет, не уйти от Ежика… надо жить для него. А может, лучше, правильнее умереть за него? Ведь если грудью не прикрыть таких, как он, у наших детей и жизни не будет. Ведь расстреляла же фашистская летчица маленьких детей на морском берегу в Анапе. И Ежика так же спокойно убила бы, если бы он в это время был там. А Ежик только начинает жить… Значит, надо прикрыть грудью… сердцем!»
В госпитале
В меховом жакете, поседевшая от сорокаградусного мороза, Гуля бежала по улице.
Дома, деревья, камни — все вокруг, как в сказочном ледяном царстве, было покрыто сверкающим на солнце инеем. У Гули обледенели даже ресницы. Пряча руки в меховые рукава, она бежала все быстрее и быстрее. Ровно через три часа ей нужно было вернуться домой — кормить Ежика.
Впервые за эти долгие месяцы на душе у нее было легко и радостно. Сегодня утром радио донесло счастливую весть. Наши части одержали победу под Москвой. Немцы откатываются, оставляя исковерканные и сожженные танки, тысячи убитых и раненых.
твердила Гуля на ходу пушкинские строки. Она чувствовала сегодня небывалый прилив сил.
Легко, одним духом, взбежала она по ступенькам лестницы военного госпиталя. Она работала здесь уже второй месяц.
Как хорошо, что комсомол послал ее сюда! Когда Гуля в первый раз пришла в этот госпиталь, она сказала военкому, что готова выполнять любую работу, хоть полы мыть. Ей хотелось работы потяжелее, чтобы пережить хоть крошечную долю того, что пережили все эти люди, лежащие теперь на койках. Но ей поручили пока что только читать раненым газеты и журналы да писать за них письма.
«Ну конечно, — думала, улыбаясь, Гуля, — больше я ни на что не способна, как только читать газеты и письма писать…»
Вчера вечером она читала вслух в палате статью Алексея Толстого «Родина».
«Ничего, мы сдюжим». Эти слова особенно понравились Гуле.
— «Наша родина, — читала громко Гуля, — ширилась и крепла, и ничто не могло пошатнуть ее. Так же без следа поглотит она и эти немецкие орды. Так было, так будет».
«Ничего, мы сдюжим».
Опустив газету на колени, Гуля оглянулась по сторонам. Со всех сторон на нее смотрели улыбающиеся, чуть прищуренные, с хитринкой глаза.
— Сдюжим! — сказал кто-то.
— Ясное дело, сдюжим! — откликнулись из другого угла.
Это говорили люди, столько выстрадавшие и на фронте, и в этих белых стенах госпиталя.
Гуля молча смотрела на них и думала:
«Уж если они это говорят, значит, и в самом деле сдюжим!»
Это было вчера вечером — еще до известия о победе под Москвой.
Знают ли они уже, эти вчерашние ее слушатели, радостную весть?
В палате есть тяжелобольные — там не всегда включают радио.
В госпитале было тепло и уютно. Раненые бойцы, опираясь на костыли, встретили Гулю на площадке лестницы. Они уже давно ждали ее прихода. И когда Гуля, вся в белом, свежая с мороза, вошла в палату, окруженная «ходячими» ранеными, люди, лежавшие на койках, приподнялись, чтобы лучше увидеть ее, лучше услышать ее бодрый веселый голос.