Бахмутский шлях - Колосов Михаил Макарович. Страница 44

Мне было смешно и в то же время грустно: вспомнилась Андреевка, Митька. Однажды он, пообещав нам с Васькой по скворчонку, подговорил нас помочь ему выдрать из-под черепицы у бабки Марины птенцов. Она увидела, гналась с палкой за нами по улице и кричала:

— Черт вас носит по чужим крышам, бандиты проклятые! Разорили шпаков. Ах вы, идолы, не дадут ребенку ничем попользоваться. Ждал, ждал Федюшка, когда вырастут шпаченята, так они вот тут как тут… Ну, погодите!.. — И она шла жаловаться нашим родным.

Что теперь делает Митька?

Меня нестерпимо потянуло к нему, в Андреевку. И как только потеплело и можно было ходить босиком, удрал я от тетки Анфисы, оставив ей записку с просьбой не беспокоиться и не искать меня.

4

В Андреевку я пришел, когда уже совсем стемнело.

Весь поселок был забит гитлеровскими войсками, около каждого дома, прижавшись к стенам, в палисадниках, садах стояли грузовые машины, тягачи, кухни. По улицам взад-вперед сновали солдаты, громко перекрикивались, будто на ярмарке.

Сначала я испугался такого скопления войск, хотел вернуться, но уже наступила ночь, и возвращаться в поле было страшно. К тому же на первых улицах немцы не обратили на меня внимания, и я, немного постояв, решил идти к Митьке, надеясь, что там, на наших улицах, нет солдат. Но они были везде. Около Митькиной хаты — три огромных грузовика. Они впритирку стояли у самых стен между деревьями. Машины сломали заборчик и помяли кусты желтой акации.

Грузовики загородили дом по самую крышу, окон не было видно. Я смело пошел прямо к двери, будто был тут своим.

Бабушка и Митька сидели в кухоньке, слабо освещенной коптилкой, ужинали. В горнице, за закрытой дверью, громко разговаривали немцы. Митька взглянул на меня, и его рука с ложкой остановилась на полпути к раскрытому рту.

— Петька! — вскрикнул он и бросил ложку в миску с супом. Вытер рукавом рот, подскочил ко мне. — Петька! Живой, смотрите, бабушка! — Митька обнял меня, положил голову на плечо, шмыгнул носом — прослезился.

Бабушка вытирала передником глаза, улыбалась.

— Явился! А мы думали — умер: звестиев никаких… Выжил, слава богу. — Бабушка смахнула тряпкой скамейку. — Ну, проходи, садись сюда на лавку — табуретки и стулья вон хвартиранты забрали.

— А длинный какой он стал, правда, бабушка? Смотрите, выше меня! — Митька стал рядом со мной. — Бабушка, посмотрите.

— Да, сровнялись, ровные.

— А худющий! — Митька ощупывал меня, словно диковинку какую, улыбался: он был очень рад моему приходу. — Вот ты интересный стал, чудной какой-то: длинный, худой, как скелет! А на лбу шрам.

— Это от осложнения, — пояснил я. — Вот такая гугуля была! — приложил я кулак к своему лбу.

— Ну, садитесь вечерять, наговоритесь еще, — сказала бабушка, подливая супу в миску. — Проголодался-то, наверное?

— Есть хочется, — признался я. — С самого утра не ел.

Митька подвинул мне суп, смотрел на меня, не скрывая своей радости.

— Вот хорошо, что ты пришел! Я думал сам к тебе пойти, да не знал, где ты: дядя твой ничего не сказал. Он хотел и меня с собой взять, так бабушка не пустила, дома просидел: никто ж не знает, что я тогда у вас был. Да ты ешь, чего ты?

— А ты?

— Я наелся уже, ешь!

Больной глаз у Митьки был развязан, и я заметил, что зрачок в нем блестел почти так же, как и в левом.

— Заживает? — спросил я.

— Заживает! — весело сказал Митька. Он закрыл ладонью левый глаз. — О, и все равно вижу: ты сидишь, рот раскрыл, а голова стриженая, как у овечки, — засмеялся он. — Монашка?

— Монашка. Одними ножницами стригла, даже без расчески. И правда, как овечку… — Я провел рукой по голове, почувствовал «ступеньки», смутился.

— Это ничего — отрастет, — успокоила меня бабушка и обратилась к Митьке: — А ты вот ходишь патлатый, в попы метишь записаться, что ли?

— В попы… — обиделся Митька. — Парикмахерских нет, а я виноват…

В горнице немцы разноголосо затянули песню на очень знакомый мотив. Я удивленно взглянул на Митьку.

— «Стеньку Разина» поют. Слышишь: «Wolga, Wolga, Mutter Wolga…» Про Волгу. Дали им жару на Волге, слышал?

— Угу.

Из горницы вышел немец в расстегнутом кителе, с всклокоченными волосами, уперся руками в косяк двери, заглянул в кухню. Посмотрев пьяными, осоловелыми глазами на нас с Митькой, зажмурился, как от яркого света, встряхнул головой, снова посмотрел и промычал:

— Мгу… zwei.. — он показал сам себе два пальца, оттолкнулся от косяка и, качаясь, пошел на улицу, натыкаясь на вещи и гремя в коридоре пустыми ведрами.

— Думал, что ему двоится, нализался, — сказал Митька.

На обратном пути немец снова проделал то же самое и, сказав себе «zwei», крикнул бабушке:

— Спать! — и ушел.

— Сейчас будем ложиться, вот повечеряют, и будем стлаться, — сказала бабушка.

Она постелила всем троим на полу в кухне, и мы легли. Митька подвинулся вплотную ко мне и на ухо рассказывал новости:

— А что тут было зимой! Как их в Сталинграде прижучили, так они на три дня после того траур объявили, везде черные флаги висели. Представляешь, что там было, если даже они не выдержали и объявили траур!

— Скоро и война кончится?

— А ты думал! Наши уже в Красноармейском были, дня три бои шли, потом отступили.

— Правда?

— Да. Неужели не слыхал? Э, тут прямо ждали, вот-вот наши придут, но отступили.

— Жалко.

— Конечно, жалко. А знаешь, что потом там фашисты натворили? Все мужчины ушли с нашими, а какие случайно остались, так они их побили, даже мальчишек расстреливали. И теперь, как отступают, так всех мужчин либо угоняют, либо расстреливают. Вот гады, что делают! Я не буду ждать, пока наши придут — вдруг немцы еще раньше облаву сделают и всех угонят, — думаю через фронт пробираться. Теперь можно легко пройти: наши все время наступают, фронт на месте не стоит. Пойдешь со мной?

— Пойду, — не колеблясь, согласился я.

— Вот хорошо! Вдвоем лучше, веселей… Ну, давай спать.

— Давай.

На рассвете немцы уехали, оставив после себя в комнате пустые консервные банки, бутылки, обертки из-под конфет, обрезки голландского сыра и много крошечных сигаретных окурков, а на улице — поваленный заборчик, помятые кусты желтой акации и сирени и глубокие следы от колес автомашин на мягкой земле в палисаднике.

5

В конце лета, когда наши стали нажимать, мы ушли в сторону фронта. Наслышавшаяся о зверствах фашистов в прифронтовых селах и городах, бабушка не препятствовала нам, она сама собрала нас, приказала быть осторожными, и мы отправились.

Митька знал, что фронт остановился где-то под Ворошиловградом, и поэтому мы взяли направление на Горловку.

Мы вышли на рассвете на пыльную дорогу старого Бахмутского шляха и пошли, прислушиваясь к тоскливому завыванью туго натянутых проводов. Телеграфные столбы бежали через бугор вниз, потом на горизонте опять выскакивали стройным рядом и скрывались в голубой дымке дали. Они шли до Артемовска, а дальше, может быть, до самой Москвы.

Еще совсем недавно, года за три до войны, по этому шляху было самое большое движение. Но потом построили шоссейную дорогу через Ясиноватую, и шлях замер, он почти зарос травой. Телеграфная же линия осталась на месте, столбы время от времени обновлялись, менялись разбитые мальчишками чашки изоляторов.

Теперь дорога была пыльная — взрыхлена гусеницами, истерта резиновыми шинами военных грузовиков: немцы в сухую погоду кратчайшим путем перебрасывали по ней войска.

В тот день войск на шляху не было. Нас обгоняли и шли навстречу люди с котомками за плечами — меняльщики. Одни направлялись в Артемовск, Славянск за солью, другие несли оттуда соль, чтобы обменять ее где-нибудь на хлеб.

Мы решили, в случае чего, говорить, что идем за солью. Но до самой Горловки нами никто не заинтересовался и не спросил, куда мы и откуда.

В Горловку пришли перед вечером.

Запорошенные угольной пылью шахтерские домики, огромные терриконы прямо на улице города поразили меня. Раньше я здесь никогда не был, только иногда в ясную погоду видел с крыши нашего дома дымящийся горизонт и много шахт, похожих на большущие шатры. Это Горловка!