Бахмутский шлях - Колосов Михаил Макарович. Страница 5

— Куда?

Я хотел сказать на фронт, но вспомнил, как Митька прошлый раз скептически отнесся к этому, и неопределенно проговорил:

— С нашими.

— Ну?

— Да. Вчера ушел и еще не приходил.

По улице куда-то бежал Федя Дундук. Так мы звали Гришакина сына, толстого, глуповатого мальчишку. Митька, увидав его, крикнул:

— Федя, куда?

— К тетке Лушке, — пробубнил тот, подозрительно косясь на Митьку.

— Иди сюда, что-то скажу.

Федя кивнул головой: знаю, мол, тебя, скажешь кулаком по затылку.

— Иди, не бойся. Хочешь, голубя дам, они все равно мне не нужны: мы уезжаем.

Это могло быть и правдой, Федя на всякий случай остановился.

— Ну иди же, не верит, чудак! Спроси у Петьки, — миролюбиво говорил Митька.

Федя не стал ничего у меня спрашивать, нерешительно приблизился к нам.

— Только ты сначала расскажи, что отец видел на Путиловке? — спросил Митька.

Лицо у Феди заметно просияло, и он не без гордости сказал:

— Там уже, брат, немцы!

— А чего ты такой радостный? Что они тебе, пряник с медом дадут?

Федя утвердительно кивнул головой.

— Бабушка говорила, что теперь будет царь и у нас будет всего по горло. А папа сделает себе кузню.

Я быстро вскочил и загородил Феде дорогу к отступлению. Митька присвистнул и не спеша взял его за воротник.

— Э, Дундук, за этакие новости тебе полагается. — Он двинул кулаком его в бок. — Это тебе пряник с медом… Ну, теперь спасаться от бабки, — проговорил Митька, и мы побежали в концы огородов — в заросли колючего терновника.

Дундук стоял на улице и ревел во весь голос.

8

Домой я вернулся часа через два. Я долго очищал ботинки от грязи, прежде чем войти в комнату: прислушивался, нет ли у нас бабки Марины. Нет, из комнаты никаких разговоров не доносилось, значит мама одна, и я вошел.

— Где ты так долго пропадал?

— Да бегал.

— Какое беганье в такое время? — она посмотрела на меня. — Да еще по такой грязи, без калош…

— С утра было сухо, — оправдывался я, — мороз был, а теперь уже все растаяло, и опять грязь. Разве я виноват?

Мама ничего не сказала. По ее лицу было видно, что ее мучает болезнь.

— Есть хочешь? — спросила она, пересиливая боль.

— Хочу.

Есть было нечего. Правда, я мог бы взять кусок хлеба, намазать маслом, посыпать сахаром, съесть — и до вечера был бы сыт. Все это имелось в шкафу. Но это не еда, надо было что-то сварить и накормить и маму и себя.

Я полез в погреб, набрал картошки и захватил из бочек помидоров и огурцов. Я заметил, что в бочке с огурцами стала появляться плесень, которую мама часто смывала. Теперь она этого сделать не может, и я решил заменить ее. Принес воды, снял плесень, помыл деревянные кружки и снова уложил их, придавив камнем-гнетком.

Приготовить картошку не так уж трудно. Примус разжигать я умел и любил это занятие. Интересно, как тонкой, будто иголка, струйкой-фонтаном бьет керосин, как он горит свободным пламенем в круглой тарелочке, а потом примус начинает шипеть. Качнешь несколько раз насосом, огонь из красного превращается в белый, и гудит белое с голубыми прожилками, круглое и красивое, как чашечка цветка, пламя.

Пока я нарезал кружочками картошку, масло на сковородке растаяло и стало дымиться. Я вывалил на горячую сковородку картошку и накрыл ее тарелкой.

— Убавь огонь, — сказала мне мама, когда я вошел из коридора в комнату, чтобы взять соли. — Гудит-то как… Взорваться может… Да картошку почаще мешай, чтоб не пригорела…

Примус действительно гудел, словно мотор на большой скорости. Я отвернул винт влево, воздух зашипел, вырываясь в маленькое отверстие, и пламя сразу уменьшилось.

Когда завтрак был готов, я установил возле маминой кровати две табуретки и расставил на них еду. Мама была довольна, что я приготовил завтрак, привстала. Но она смогла съесть всего только два или три кусочка картошки да половину соленого огурца.

— Не могу больше, — сказала она слабым голосом и опять легла.

Я перестал есть и смотрел на нее с грустью. Мне хотелось чем-нибудь помочь ей, но я не знал, как это сделать. Аппетит у меня сразу пропал.

Мама взглянула на меня, и я увидел в ее глазах мучительную боль.

— Ешь… Я потом… — проговорила она. Помолчав, спросила: — Что там делается?

Мне не хотелось говорить ей, что на Путиловке немцы, так как я знал, что беспокойство за судьбу Лешки не оставляло ее ни на минуту и такое сообщение могло окончательно убить ее. Я только рассказал, что Маринины ждут немцев, а вместе с ними и царя и что потом они построят себе новый красивый дом и большую кузницу.

— Откуда ты знаешь?

— Дундук говорил.

— Какой Дундук?

— Да Федя Дундук… А он Дундук и есть, — старался оправдать я Федино прозвище: — Радуется. Мы с Митькой такого царя дали ему, что больше не захочет. — Мама раскрыла удивленные глаза, и я поспешил сказать: — Да я совсем и не дрался, я только стоял, а Митька…

— Смотри ты…

— Правда, я не бил.

— Я не об этом, — мама махнула рукой. — Я говорю, веди себя осторожно. Время сейчас такое — убьют и спрашивать не с кого. Как в ту войну, то немцы, то гайдамаки, то казаки, то все вместе… Так и сейчас, наверное, будет… Вот уже нашлись такие, что царя ждут. Конечно, они будут ждать его, думают, что опять все ихнее вернется. Бабка Марина жила на хуторе с дедом, как помещица. Я еще девчонкой ходила к ней полоть. Потом, уже при Советской власти, они отказались от земли или, может, их прогнали, не знаю точно, а только перешли жить в поселок, тут и дом построили. Дед был у них хитрый… А теперь вот, наверное, думают, опять все вернется. — Мама помолчала. — Оно-то не вернется, а людей погубят много… Где-то Лешенька?.. Про фронт ничего не слыхать?

Я отрицательно покачал головой.

— Что-то стрелять перестали…

Во второй половине дня мы собрались у дома Горшковых. Митька предложил сыграть в перья, потряс на ладони десятком «лисичек», «86», «рондо», но никто не согласился: было не до этого. Он положил перья обратно в карман, проговорив:

— Испугались.

— Чего там испугались, — возразил я. — Кругом такое, а он — свое…

— Кто б говорил! — запел Митька протяжно. — Да ты и в мирное время боялся играть.

— Не боялся, а просто не люблю эту игру.

— Не люблю, — передразнил Митька, и на этом спор закончился.

Разговор у нас перекинулся на войну. Начали фантазировать, как быстрее разбить немцев, как оно будет, если они придут в поселок.

— Как будет? — хмуро проговорил Митька. — Придет, ляжет на кровать и скажет: «А ну, Васька, ким зи сюда…»

— А что такое «ким»?

— Ну — иди.

— Не «ким», а «ком».

— Не все равно? — огрызнулся Митька и продолжал: — «Давай, скажет, Васька, чеши мне пятки, пока я не усну». И будешь чесать.

Васька, веснушчатый, робкий мальчик, недоверчиво кивнул.

— Ну да! — Затем, помолчав, собрался с мыслями: — А я ему палкой по пяткам как дам!

— Дашь, когда он с винтовкой!

Васька ничего не ответил.

— Что ж они, как помещики раньше, что ли? Пятки им чесать! — возразил я Митьке.

— А ты что думаешь?

— Они фашисты! — убежденно сказал я. — И чуть что — сразу убивают.

— Вот так сказанул! А фашисты что тебе, не буржуи?

— Буржуи… Буржуи, но…

Васька не дал мне договорить. Он вдруг закричал:

— Смотрите! — и показал рукой в сторону кирпичного завода.

На гору к заводу со стороны станции выскочило несколько всадников. Они неуверенно потоптались у заводских ворот и, разделившись на две группы, разъехались: одни быстро шмыгнули в ворота, а другие галопом помчались вниз, в поселок. Вскоре на горе показались еще всадники.

Пока мы смотрели на гору, через двор промчался один из них в круглой каске и зеленой одежде.

— Немец!

— Откуда? Еще наши не отступали.

— Они, может другой дорогой…

Ближе к нам, на перекресток, выскочило трое всадников. Осадив лошадей, они заговорили не по-русски.