Любимая улица - Вигдорова Фрида Абрамовна. Страница 17
Посмотрела я Анину тетрадь по арифметике: задача как задача, никакой особой веселости не видать. Видно, дело не в задаче, а в учительнице из класса «Б».
Аня с презрением рассказывает Мите о каких-то «очень плохих девочках» и кончает так: «Ну, они татары…»
Митя сердито сказал, что нельзя дурные поступки объяснять тем татарин, не татарин, — нет плохих народов.
— А немцы?
Митя стал ей рассказывать про Тельмана, а она:
— Почему же немцы людей так мучили?
— Не немцы, Аня, а фашисты.
— А разве воевали одни фашисты?
Со стола учительницы Аня стащила свою классную тетрадь и вырвала оттуда страницы с отметкой «два». Когда Зинаида Петровна спросила, кто это сделал, она заплакала: «Не знаю».
Мне созналась тотчас же:
— Там было грязно… двойки… кляксы… Мама, я больше не буду, честное слово.
И плачет.
Уже ночью, лежа в кровати, она вдруг тихо сказала:
— И как она догадалась? Я тетрадку на самый низ положила. Она говорит: «Я про вас все знаю». Мама, может, она и правда все знает?
Катя с упоением:
ч— Одеваюсь — не плачу! Раздеваюсь — не плачу! Головку моют — не плачу! Лекарство дают — не плачу! Банки ставят — не плачу! Вот какая Катя!
Катя говорит Мише:
— Миша, давай играть. Ты будешь фашист, а я русская.
Миша не согласен. Катя жалуется:
— Мама, ну скажи ему!
— Что же я скажу ему? Не хочет он быть фашистом.
— А я хочу драться, я хочу кидать в него кубики, пускай о будет фашистом, скажи ему!
Бабушка рассказывает Кате сказку:
«И говорит солнце тучам: „Уходите, тучи!“»
В Катиной передаче это звучит так:
«И говорит солнце тучам: „Уходите, тучи, а то как дам!“»
Аня:
— Мама, как странно. Нам сегодня Зинаида Петровна читала сказку.
— Что ж тут удивительного?
— Не знаю. Сказка — это на нее как-то не похоже.
Я спросила у Мити:
— Что же все-таки делать с Аней? Может, переведем в другую школу?
Он ответил:
— Непременно переведем. Я уж и школу присмотрел. Дай срок.
Может, об этом он и хочет сказать мне на углу Серебряного переулка и Арбата? Терпенье! Терпенье!
Аня:
— Я не люблю, когда Митя сердитый.
Кто ж это любит?
Та ссора с Константином Артемьевичем была у Мити не первой. Просто не все доходило до Саши. Да и разве дело в ссорах? Нет, тут было другое, тут было много всего.
Он не мог забыть, как, придя однажды поздно из редакции, услышал, что соседка Ольга Сергеевна говорит Нине Викторовне:
— Да… Все меняется. Андрей Николаевич никогда не позволял себе приходить так поздно.
Он не сразу понял, кто это Андрей Николаевич. Но Ольга Сергеевна добавила со вздохом:
— Душа в душу жили…
И он понял, что речь идет об Андрее Москвине.
Светлый прямоугольник на стенке, след от фотографии Андрея, до сих пор лежал отпечатком на старых обоях. В Ташкенте портрет хранился на дне Сашиного чемодана, теперь — в левом ящике письменного стола. В Сашином ящике…
…А Константин Артемьевич? А Нина Викторовна? А тетя Вера и тетя Маргарита? Они входили в их с Сашей комнату без стука. Они говорили: «Почему вы так много тратите? Надо жить скромнее». Константин Артемьевич считал, что Митя плохо продвигается по службе и что с его способностями он должен бы работать не фоторепортером, а заведовать отделом. Как юрист, он напоминал Мите о его правах («Вы же фронтовик, не забывайте») и обижался, когда Митя в ответ молчал.
И все вместе они оберегали от него Аню, точно Красную шапочку от Серого волка.
Митина любовь к Ане досталась ему нелегко. То поверхностное чувство, которое он испытывал к Ане до войны, ничего общего не имело с теперешним. Тогда она была только частью Саши. Когда же это случилось, что он ее полюбил? В темные ташкентские вечера у ее постели, когда она лежала тихая и безучастная и, казалось, куда-то уходила, уходила от них?
Или ночью, по пути из Ташкента в Москву? На одной полке спали Саша с Катей, на другой, верхней, Митя с Аней. Вдруг Аня всхлипнула во сне и забормотала: «Боюсь! Боюсь! Уходи!» Он разбудил ее, а она крепко схватила его за руку, прижалась мокрой щекой к его ладони и сказала:
— С тобой не страшно.
А может, вот когда: он пришел за ней в школу, а учительница, не стесняясь Ани, которая стояла тут же, сказала своим мерным, отчетливым голосом:
— У вас странная девочка, папаша. Сегодня мы рисовали на тему «Лес зимой», а она сказала: «Вот бы мне лист черной бумаги!» Подумайте, папаша, какая странная фантазия!..
— Зачем тебе понадобилась черная бумага? — спросил Митя на пути домой.
— У меня есть белый карандаш, — робко сказала Аня, глядя на него своими шоколадными глазами.
— Аня, да ты умница! Это же прекрасно! Была бы зимняя ночь, да?
— Да! — откликнулась она радостно и доверчиво. — Лес ночью, снег белый, а бумага черная, сразу видно, что ночь и темно.
И он расшибся в лепешку, раздобыл грифельную доску, потом он вымочил кусок мела в желтой краске, кусок в голубой. И на черной доске они нарисовали белым мелом снег, желтым — луну, голубым — ели. Это была красивая картина! Аня не могла налюбоваться ею и всем рассказывала: «Поглядите, как мы с Митей придумали».
Нет, это случилось раньше. Это случилось, когда Саша ударила Аню и девчонка убежала из дому. И он помнит, как оборвалось у него сердце при словах Анисьи Матвеевны:
— Беги, ищи, Анюта куда-то подевалась.
И он бегал по городу как оглашенный, пока не догадался наконец заглянуть к близнецам Юре и Сереже. Аня была у них. Она сидела, забившись в угол, и, увидев его, заплакала:
— Я не пойду с тобой! Я всех вас не люблю! — Она билась у него в руках и повторяла, обливаясь слезами:
— Не пойду! Вы никто меня не любите! И мама не любит, и ты не любишь! Вы все одну только Катьку любите!
Потом, притомившись, она покорно пошла к нему и по дороге домой только всхлипывала. Он нес ее на руках и мысленно говорил себе: «Подлец ты, вот ты кто! Подлец и мерзавец».
А недавно врач сказал, что у Ани аппендицит. У нее был приступ, и Константин Артемьевич, не найдя Сашу (она теперь была патронажной сестрой в детской консультации, ходила из дома в дом, и найти ее было нелегко), позвонил Мите в редакцию. Митя тотчас примчался, и, увидев его, Аня воскликнула:
— Ну, вот и Митя! Теперь я не боюсь!
— С нашими детьми не соскучишься! — пробормотал Митя и отвез Аню в больницу. — Ты будешь молодцом, правда? — спросил он на прощанье.
— Буду! — ответила она. — Даю честное слово!
На другой день после операции Митю с Сашей пустили к Ане в палату. Она лежала тихая, с большими прозрачными глазами, полными слез.
— Не обращайте внимания, — сказала она. — Это просто так.
Говорить ей было больно, она безмолвно лежала, держа Сашу и Митю за руки. А мальчик из соседней палаты сказал Поливанову:
— Она у вас молодец: даже не стонала, когда ее из операционной привезли. А когда шла на операцию, то говорила: «Нет, не буду плакать, нет, не буду плакать!»
И ему казалось, что это он научил ее не бояться.
«Она у вас молодец!» Она у меня молодец! А ему говорят: отчим! Был ли он отчимом или отцом, об этом знал только он, он один!
Если говорить честно, возвращения в Москву он боялся. Боялся минуты, когда впервые пройдет мимо Лихова переулка, услышит вопрос: «Ну, как с работой? Переквалифицировался?»
От всей Москвы не отгородишься. А сколько любопытных, жестоких и бездумных вокруг. В редакции были хорошие ребята и много фронтовиков, эти отлично все понимали и не лезли. Но таких, что лезли, тоже было немало.
— Значит, кинохронику побоку? Чего не бывает! А неплохой, неплохой был кинооператор, что правда, то правда! Те, камчатские, киноочерки хороши были, хороши, лаконичные, выразительные! Да и фронтовые были прекрасные, очень яркие были фронтовые киноочерки!
Поливанов улыбался, кивал: да, неплохи! Но откуда взять силы, чтоб сопротивляться и этим, чужим, и там, дома, — тестю и теще? Оказывается, душевные силы ограничены, а он когда-то думал и говорил: безграничны!