Закон тридцатого. Люська - Туричин Илья Афроимович. Страница 10
Наступила неловкая тишина. Иван Васильевич покраснел.
— Так на чем мы остановились?
— На скелете, — подсказал Плюха.
— На скелете, — повторил расстроенно Иван Васильевич. — Есть мнение, что он был рыцарем; другое, что он был беден; третье, что он погиб на войне… Наверно, можно выдвинуть немало гипотез. И мы их выдвинем. Но в какую бы эпоху он ни жил, по нашему предположению, кем бы он ни был, какое бы ни занимал в обществе социальное положение, чтобы восстановить нам с вами картину его бытия, придется изучить его эпоху, круг интересов и чаяний его класса. Если он боролся — то за что и с кем? Мечтал — о чем? Любил — кого? Что было целью его жизни, как он представлял себе счастье? В чем была его сила и в чем слабость? Да можно задать тысячи вопросов! И, чтобы получить на них ответы, нам с вами придется обратиться к самому верному и одновременно — увы! — к самому неточному источнику — к искусству. К живописи, ваянию, музыке, к литературе. Почему к самому верному? Потому что во все времена, во все эпохи художники обращались к жизни и так или иначе отражали бытие своих современников, их мечты, их быт, их борьбу, их идеалы. Почему к самому неточному? Потому что во все времена и во все эпохи художники отражали в своих творениях интересы своего класса, класса, которому они служили, возвышали идеалы этого класса и, следовательно, отображали жизнь с субъективных позиций. Мы с вами изучаем литературу как один из важнейших видов искусства именно для того, чтобы научиться отличать прекрасное от безобразного, правду от лжи, чтобы научиться вбирать в себя все лучшее, что сумеем найти в творениях ушедших поколений и в творениях своих современников. Нам придется немало работать, немало, видимо, и спорить. Я не требую, чтобы вы со мной безоговорочно соглашались. Очень хочу, чтобы спорили, убеждали, чтобы думали. Одному может понравиться новая книга, новое стихотворение, другому та же книга не нравится, не волнует, кажется неискренней. Что ж, будем спорить! Для начала давайте-ка напишем с вами сочинение. Срок — две недели. Тема стоит у вас в углу — Иван Иванович. Вот вы, Лузгина, считаете, что он был рыцарем; что ж, попытайтесь описать его жизнь. Походите по музеям, почитайте книжки. Многого, конечно, за две недели не узнаете, но представление о рыцарстве получите. Вот и опишите нам своего благородного Ивана Ивановича. Я думаю, каждому найдется простор для фантазии и возможность покопаться в материале. — И лицо Ивана Васильевича снова осветилось мальчишечьей улыбкой. Потом посерьезнело. — А теперь поговорим непосредственно о предмете, который мы с вами будем изучать. На чем вы остановились с Александром Афанасьевичем?
— Иван Васильевич, вы давно преподаете?
— Три дня.
Петр Анисимович улыбнулся нехотя, одними губами. Он сидел за столом, к которому кнопками был приколот огромный лист ватмана, тщательно расчерченный и испещренный карандашными пометками — расписание занятий. Прямо на ватмане лежали остро отточенные карандаши и потертые ластики.
Иван Васильевич стоял напротив. Когда он вошел, завуч что-то стирал, что-то вписывал в расписание и не предложил учителю сесть. А садиться без приглашения Иван Васильевич не счел удобным: все-таки он немного робел перед своим первым в жизни заведующим учебной частью.
— Три дня, — повторил Петр Анисимович, и вымученная улыбка сошла с его губ, они отвердели. — Согласитесь, что это не очень большой стаж. Надо полагать, с программой вы познакомились обстоятельно?
— Разумеется.
— И что же, в программе по литературе для девятых классов, разработанной Академией педагогических наук и утвержденной Министерством просвещения, есть пункт об изучении скелетов?
Иван Васильевич улыбнулся:
— Нет, такого пункта нет.
— Стало быть, вы решили поправить академию и министерство?
— Да нет же, Петр Анисимович! — воскликнул Иван Васильевич, и на щеках его проступили розовые пятна. — Просто когда я увидел Ивана Ивановича…
— Ивана Ивановича?.. — переспросил завуч.
— Ну, скелет… Его зовут Иваном Ивановичем… Так вот, когда я увидел его, у меня появилась мысль: а что, если начать с него? Его все знают, к нему привыкли, а что, если заставить ребят задуматься, пофантазировать над его историей? Понимаете! И облечь это в литературную форму. Да так, чтобы им пришлось покопаться в книгах самостоятельно!
— У вас появилась мысль! Получается так, что у академиков, у товарищей из министерства не появлялось мыслей. А появилась она у вас. Нехорошо. Я за новаторство в педагогике, не подумайте, что я косный человек. Нет. Но все должно иметь рамки, пределы. Для нас с вами, для советского учительства, есть только одни рамки — программа. Вот в пределах учебной программы мы с вами и должны быть новаторами. А ваша мысль ни в какие рамки не лезет! Нельзя так, с кондачка! Урок определен вашим личным планом. И даже в вашем личном плане не было скелета. Ведь так?
— Так.
— Вот видите. А анархия в нашем тонком педагогическом деле недопустима. Прошу учесть на будущее! И потом, почему вы так странно выглядите, голубчик? Прически у вас какая-то… — Петр Анисимович провел ладонью по своему редкому зачесу.
Иван Васильевич тоже потрогал свои жесткие вихры, густо покраснел.
— Не лежат…
— Придумайте что-нибудь. Ведь ваша голова полна мыслей, — Петр Анисимович неожиданно вздохнул, откинулся на спинку стула и улыбнулся желтой улыбкой. — Ах, молодо-зелено. И я когда-то был таким!
Нет, он был не таким. Во дворе большого дома, где жила семья Пискаревых, Петьку часто били. Били ни за что, просто так, потому что не умел давать сдачи. Только закрывал голову руками, тихо всхлипывая от боли и обиды.
Бывало, зимой, возвращаясь откуда-нибудь, Петька переходил на другую сторону улицы, останавливался против своих ворот в тени, возле обледенелой трубы и стоял там, поджидая попутчика — кого-нибудь из соседей. Мороз щипал за щеки, коченели руки и ноги. А он все стоял, все ждал, чтобы проскочить через двор к подъезду под прикрытием взрослого. Чтобы не били. А может быть, его именно за это и били. Он стоял, коченея на ветру, ежась, и придумывал страшные способы мести дворовым мальчишкам.
Завидев жильца из своего подъезда, Петька срывался с места, торопливо перебегал улицу, не чувствуя одеревеневших ног, заискивающе здоровался и семенил рядом. Ребята носились по двору, перебрасывались снежками, строили крепость из снега. На Петьку никто не обращал внимания. И ни к чему было мерзнуть возле обледенелой водосточной трубы на другой стороне улицы. Но он не мог преодолеть страх.
Потом Петька превратился в Петра. Он прилежно учился, хотя наука нелегко давалась ему, и то, что иные усваивали штурмом, Петр брал долгой осадой, зубрежкой. Но брал. Ни с кем особенно не сближался, ребячьих драк старался избегать. Вступил в комсомол. Считался неплохим товарищем. Проходил по двору спокойно, никому и в голову не пришло бы бить десятиклассника. Но что-то в глубинах сознания осталось от детства, от того непобедимого страха перед болью и унижением.
И в институте Петр был прилежен, но как-то тушевался, старался не оказаться на виду. Выше взлетишь — больнее падать. Так бы, наверно, и прожил он жизнь тихо, вприпрятку, если бы не два события.
Сначала в квартире появились новые соседи — Сергей Степанович в военной форме с одной «шпалой» в петлице, светленький, стриженный под бокс, с расплывчатым бабьим лицом, его жена Оксана Матвеевна — громоздкая, черноглазая, бойкая на язык, и дочь Наташа, тихая, светленькая в отца, с материнскими темными глазами. Она была младше Петра года на три.
А вскоре в бою с белофиннами под станцией Пери погиб Пискарев-старший. Получив извещение о гибели мужа, мать Петра всю ночь просидела на кухне. Ее не тревожили. Понимали — переживает. Утром Петр застал мать спящей на табурете все в той же горестной позе, со склоненной головой и опущенными на колени руками.
— Мама, уже утро. Мне в институт пора.