Закон тридцатого. Люська - Туричин Илья Афроимович. Страница 21
— С ребенком распишут.
Костя рассердился.
— А ты пробовала? Рас-пи-шут! Так распишут, что сесть не сможешь.
Люся вдруг заплакала. Уткнулась лицом в варежки.
Костя беспокойно огляделся. Малыши все еще ковыряли песок. Укутанная старуха не спускала с них глаз.
— Утихни. Люди ходят. Некрасиво, — сказал он неожиданно ласково.
— Пускай ходят, — откликнулась Люся, всхлипывая.
— Ты не думай, Люся, что я тебя не люблю. Только нельзя нам сейчас. Вся жизнь кувырком будет. Понимаешь? Нам еще учиться надо. Пожить. Вот ты рестораны любишь, танцы и прочее. А ведь всему конец. Никуда уж не сходишь. Будешь как привязанная.
Люся достала носовой платок, утерла, все еще всхлипывая, глаза. Сказала вяло:
— Ладно, не уговаривай, не дурочка… Деньги нужны.
— Деньги будут.
— Когда?
— Сегодня будут. Да ты не огорчайся, Люся. Со всяким может случиться. За радости всегда расплачиваешься. Вечером выпьешь — утром голова болит.
— Радовались вместе, а расплачиваться мне, — зло сказала Люся.
Костя засмеялся. Она сжалась в комок и посмотрела на него испуганно. И что за парень! Беда, а он смеется. Может, и не любит он ее вовсе! Так только, время проводит.
— Пир во время чумы, — сказал Костя.
— Трепло ты. И чего меня к тебе тянет, какая нечистая сила? — Люся вдруг прислонилась к нему и замерла.
— Ну ладно, ладно, нежности, — пробурчал Костя. — Пойдем.
Он мягко отстранил ее от себя, поднял со скамейки, взял под руку и повел на улицу.
У решетки скверика они расстались, договорившись о встрече.
Костя заспешил не на завод, а домой. Черт с ней, с практикой. Отбрешется как-нибудь! Не впервой. Вот где денег раздобыть? Придется «толкнуть» кое-что из запаса. Только кому? Вечером сделать деньги — плевое дело. Вечером открыт клуб, филателистов развелось — навалом. Кому ж толкнуть марки?
Костя стал вспоминать знакомых филателистов. Одни неохотно расставались с деньгами, предпочитали менять. Другие любили приобретать марки по случаю, подешевле, а то покупать разрозненные коллекции оптом у неискушенных людей. На этом можно неплохо заработать. Костя сам предпочитает разрозненные коллекции. Честный барыш. Третьи вечно не при деньгах, а черт его знает, сколько надо Люсе? Не спросил.
Костя вздохнул. А не добудешь денег, еще Люська, чего доброго, к отцу припрется! Вот будет веселенькая заваруха! Костя представил себе, как приходит Люся к ним домой и говорит: «У меня с вашим сыном будет ребенок». Глаза у отца остекленеют, жилы на висках и на лбу вздуются. Интересно, что он скажет? Найдет, верно, какие-нибудь «правильные» слова. Мать, конечно, плакать примется. И дрожать будет, словно в лихорадке. А потом ляжет с мокрым полотенцем на голове и будет пить лекарства. По квартире поползет запах мяты и валерьянки. Мать — слабая. Жалеть будет его, Костю. А ему всегда жаль мать. Другой бы раз и огрызнулся, а сдержишься. Из-за нее. Расстраивать не хочется. И так в год, считай, месяца три-четыре в больницах отлеживается.
У кого ж достать денег? Есть, конечно, один человек, старичок, Александр Афанасьевич. Да только не влипнуть бы. С отцом знаком, в одной школе работали. Брякнуть может. Этот в марках знает толк, собаку съел. В крайнем случае, если покупать не будет, можно у него под залог марки оставить. Только бы денег дал!
Иные варианты не приходили в голову, и Костя, придя домой, аккуратно, пинцетом отобрал нужные марки, уложил в кляссеры и направился к Александру Афанасьевичу.
Александр Афанасьевич жил одиноко в большой комнате с давно немытыми окнами, забитой громоздкой мебелью, будто музейная кладовая.
Вдоль стен стояли темные, высотою чуть не до потолка шкафы. В них хранились пропыленные книги, комплекты старых журналов, перевязанные бечевками, папки, бронзовые безделушки, коробки, коробочки.
Справа от двери — широченная тахта с валиками и подушками, обитыми багровым бархатом. Обивка была в темных проплешинах. Задней стенкой к тахте стоял дубовый буфет, заслоняя ее от дневного света. К нему был прибит изъеденный молью пестрый ковер.
Середину комнаты занимал стол — памятник столам, окруженный угрюмыми стульями, на которых тускло поблескивали шляпки обойных гвоздей.
Между окнами — саркофагом — письменный стол, родной брат шкафов и буфета, такой же сумрачный и угластый, на двух незыблемых тумбах со множеством ящиков. Крышка его была оклеена сукном, кое-где сохранившим свой первоначальный густо-зеленый цвет. На столе стояла синяя пузатая ваза-лампа с выгоревшим розовым шелковым абажуром. Рядом — массивный письменный прибор: две квадратных стеклянных чернильницы на черной мраморной доске, украшенной чугунной пушкой и ядрами, два бронзовых шандала на таких же черных подставках, черное пресс-папье, которым можно было при желании оглушить слона, и мраморный стакан, полный огрызков карандашей. Еще на столе были альбомы с металлическими застежками и без застежек, хрустальное яйцо, желтый костяной нож, лупа в пластмассовой оправе, бюст Наполеона, бронзовая шкатулка для перьев.
На окнах висели тяжелые темные шторы. В комнате от этого стоял полумрак, и некоторые портреты на стенах казались зловеще живыми. А их было множество: стены над столом, над тахтой, простенки между шкафами были увешаны портретами полководцев, адмиралов, путешественников, ученых, писателей, царей. Комната казалась оклеенной обоями с изображениями знаменитостей.
В детстве Александр Афанасьевич восторженно рассматривал в «Ниве» фотографии сильных мира сего. Потом увлекся книжками о путешественниках и полководцах, о мореплавателях и миллионерах. Он как бы грелся у чужих бивуачных костров, слышал звон чужого золота, свет чужой славы ложился на его незаметную юность. Взбудораженный мозг по ночам рисовал желанные картины: то видел себя Александр Афанасьевич на вершине покоренной им горы, то мчался на корабле к неведомой прекрасной земле, то бросал швейцару в роскошных галунах и позументах золотые монеты на чай. И пел ему цыганский хор, и забегали министры посоветоваться о том о сем.
А потом приходило утро.
Дни складывались в месяцы, месяцы в годы. А мечты оставались мечтами и в конце концов переродились в страсть окружать себя великими людьми. Запестрели стены, шкафы заполнились открытками и вырезками, альбомы с металлическими застежками — марками. И отовсюду смотрели на Александра Афанасьевича умные, смелые, вдохновенные глаза. И чужая слава грела его старое завистливое сердце.
Дверь Косте открыла сухая сморщенная старуха, соседка Александра Афанасьевича.
— Александр Афанасьевич дома?
Старуха молча оглядела Костю с головы до ног, повернулась и, не ответив, ушла в темноту коридора.
Костя захлопнул входную дверь, и, вытянув руки, чтобы не наткнуться на что-нибудь, шагнул вправо. Нащупал дверной косяк, холодную ручку. Постучал.
— Кто? — спросил Александр Афанасьевич.
— Это я, Александр Афанасьевич, Костя.
Александр Афанасьевич помолчал, соображая, что за Костя может стучать к нему. Сообразив, начал греметь и щелкать запорами, замками, ключами.
Костя не без озорства подумал, что случится, если Александр Афанасьевич, уйдя из дома, потеряет ключи. Наверно, ни один слесарь не возьмется открыть его двери, придется ломать.
— Заходи.
— Здравствуйте, Александр Афанасьевич.
— Здравствуй, Костя. Как папа, как мама?
— Спасибо, здоровы.
— Садись.
Александр Афанасьевич отодвинул для гостя стул от стола, сам сел напротив. Отер слезящиеся глаза. Уставился на Костю вопросительно и настороженно.
Костя кашлянул.
— Могу кое-что предложить. Ни за что бы не продал, да нужда. Деньги нужны позарез.
— Деньги? — Глазки Александра Афанасьевича превратились в щелки, заплыли сеточкой тонких дряблых морщин, и лицо его стало похоже на сморщенную сушеную грушу.