Закон тридцатого. Люська - Туричин Илья Афроимович. Страница 19
— А ты ему не рассказывай.
— Как же ты можешь! Ты же еще девочка. Оленька, и ты пила коньяк?
— Разумеется. Он пахнет клопами.
Елена Владимировна села в плюшевое кресло, сморщилась и зашмыгала носом.
— Ты что, ма?
— Я сейчас заплачу. У меня дочь — пьяница. Хлещет коньяк по вечерам в подозрительной компании.
— Ма! Так уж сразу и хлещет. Я только попробовала кончиком языка. И компания вовсе не подозрительная. Обыкновенные ребята. — Оленька обняла мать и потерлась носом о ее щеку. — А еще мы ели очень вкусный омлет с сыром. И мальчик проводил меня до самого дома.
— Ты совсем отбилась от рук, Оленька. Иногда мне кажется, что это очень несправедливо, что дети растут.
— Ма! Ты же сама была девочкой, а потом выросла и даже вышла замуж. Разве ты с па не ходила в кафе?
— Ходила. Но это ничего не значит. Мало ли куда мы ходили с па? Мы были взрослыми.
— А мы? У меня уже есть паспорт!
— Вот па сходит в милицию и попросит самого главного начальника, чтобы у тебя его отобрали. Вот и будешь без паспорта.
Оленька засмеялась, снова потерлась носом о щеку матери и сказала:
— Пожалуйста, не надо. Я больше не буду. Я буду хорошая. Буду учить уроки и свяжу тебе новые шерстяные носки, чтобы ты могла бегать по квартире без туфель. А теперь, раз ты больше не сердишься, я удаляюсь в свои апартаменты и буду делать уроки.
— А кушать?
— А омлет?
Оленька ушла в свою комнату, прикрыла двери, присела у стола и развернула листок, который Виктор сунул ей на канале.
«Милая!
Никогда, никогда бы не решился произнести это слово.
Сколько удивительных слов придумали люди, чтобы передать чувства. Но когда слова эти произносятся вслух, да еще незнакомыми людьми, они кажутся пошлыми и затасканными. Любимая, дорогая, родная, милая, ласточка моя! До ужаса иной раз становится стыдно, когда слышишь их где-нибудь. Только слышишь, не произносишь.
И все же мысленно я часто повторяю, думая о тебе: «Милая, родная, ласточка моя». И мне не стыдно. Только сердце сжимается, как подумаю, что вдруг когда-нибудь наберусь храбрости и произнесу эти слова. И ты их услышишь.
Я стал богатым, очень богатым, все спорится у меня, и стихи, пусть неуклюжие, сами рвутся наружу. И если бы кто-нибудь вчера сказал мне, что я напишу это письмо, я бы только засмеялся. Может быть, я его только напишу и не отдам. Не решусь. А если решусь…
Порви его. Но помни, что я без тебя — ничто. И не смейся. Если ты засмеешься — не знаю, что произойдет. Я еще никогда не был так счастлив. И не отвечай на это письмо.
Оленька закусила губу. На какое-то мгновение ей показалось, что она слышит тихий голос Виктора. Она перечла стихи, подперла голову рукой. Почему так сжимается сердце, тихонько-тихонько, будто кто-то ласкает его теплой мягкой ладошкой? И почему хочется читать его стихи наедине? Только наедине. И почему, когда читаешь, слышишь его голос и видишь его глаза? И от них не уйти, не отвернуться? Почему?
Скрипнула тоненько дверь. Оленька спрятала листок.
— Что ты там прячешь?
— Ничего, ма. Я обдумываю задачу.
Почему она говорит неправду — и ей не стыдно при этом? Ведь она никогда не лгала.
Елена Владимировна прикрыла дверь, постояла возле нее. А все-таки Оленька что-то прятала. Какую-то бумажку. И снова ею завладела тревога. Который раз! Наверно, так и должно быть, что мать вечно тревожится, и теряет покой, и ворочается по ночам, отгоняя видения завтрашнего дня. И сердце ее томится неясным предчувствием разлуки и все надеется, что девочка останется девочкой и никогда и ни с кем не придется делить ее судьбу.
Оленька открыла стол, достала из нижнего ящика толстую тетрадь в черном ледериновом переплете, полистала ее и, дойдя до чистой страницы, написала:
«Сегодня В. передал мне письмо. Я хочу быть самой доброй, самой умной и самой красивой. Для него. И никого не огорчать. Пусть люди будут счастливы. Все, все».
Утром, после того как Оленька ушла в школу, Елена Владимировна несколько раз подходила к двери в ее комнату. Стояла, прислушивалась, будто в пустой комнате кто-то мог быть, но входить не решалась.
Оленька уходит куда-то… Возвращается поздно… Была в кафе!.. Вчера что-то прятала. Определенно что-то прятала. У нее появились тайны. Она что-то скрывает. Раньше этого никогда не было.
У Елены Владимировны такое ощущение, будто дочь отдаляется, уходит. Кто-то взял ее за руку и уводит. А она ведь девочка еще, чистая, доверчивая, ребенок еще! Куда ее уводят? Кто? Куда идет она? Одна, без матери! Надо узнать, что она прячет. Обязательно узнать. Может быть, все выяснится, может быть, и страхи напрасны?
Елена Владимировна стоит у двери, а войти не решается. Может быть, благоразумнее не лазить в чужой столик, за чужими тайнами…
То есть как это чужой, чужие? Это ее дочь, родная дочь, кровиночка. Она выносила ее, вынянчила на руках. Она отдала ей себя, всю себя, свою молодость, свою жизнь, свою любовь. И если с дочкой случится беда — это ее беда. И она никогда, никогда не простит себе, что не вмешалась, не остановила вовремя.
А кто сказал, что время вмешаться? Может быть, благоразумнее ждать?
Ждать? Чего? Беды?
Елена Владимировна взялась за медную ручку. Холод ожег пальцы. Дверь открылась без скрипа. Елена Владимировна шагнула к письменному столу, потянула на себя дверцу тумбочки. Она не подалась, оказалась запертой на ключ. Никогда, никогда раньше Оленька не запирала стола. От кого запирать?
Елена Владимировна судорожно, как слепая в незнакомом месте, стала шарить по столу в поисках ключа.
Не найдя его на столе, принялась за стеллаж, стала переставлять книги и предметы на нем с места на место. Руки стали торопливыми и непослушными. Из дрожащих пальцев выскользнул краб. Брызнули осколки его стеклянного колпака. Елена Владимировна вздрогнула, беспомощно прижала руки к груди.
Да что ж это! Хоть бы Алеша был дома. От отца она не посмеет прятаться! От отца она не закроется! Елена Владимировна с обидой посмотрела на запертый ящик, будто в нем спряталась от нее сама Оленька.
Что ж делать?
Елена Владимировна стала перебирать мысленно знакомых, с кем бы можно было посоветоваться. И ни на ком не могла остановиться. Она уже пришла было в отчаяние, но неожиданно вспомнила о старом учителе Александре Афанасьевиче. Он на пенсии. Он много работал с детьми. Оленька у него училась. Оленька считает его скучным, но какое это имеет значение? У него — многолетний опыт. Он поймет, поможет.
Плюха поджимал губы, точь-в-точь как учительница по математике Василиса Романовна. Лицо у него при этом становилось еще более одутловатым, а нижняя губа почти совсем скрывалась под верхней.
Виктор изредка поглядывал на него, слушая объяснения математички, и аккуратно списывал с доски решение задачи.
Плюха тоже писал. Виктор видел, как он поставил скобки не там, где надо, хотел подтолкнуть его локтем, но сдержался. Вообще с Плюхой что-то творится. Никогда у него не было такого неприступного вида, никогда он не поджимал губ.
— Как тетино здоровье? — спросил Плюха Виктора на перемене.
— Спасибо, получше.
— Эх ты, — вздохнул Плюха. — Я тебя в кино видел… С тетей…