Мой генерал - Лиханов Альберт Анатольевич. Страница 29
Долго шли солдаты. В дождь и в жару. Но мальчик не плакал. Терпел. Полюбили его бойцы.
– В сыны полка бы его взять, – говорил знаменосец. – Да разве ж можно такого крохотного?
Шли бойцы вперед. Нападали на врагов. Выходили из лесу, били фашистов и снова в лесу исчезали. А когда начинался бой, знаменосец с Сережей отходили в безопасное место.
Вывел дедушка бойцов из окружения.
Вышли они не безоружные – с немецкими автоматами, отбитыми у врага.
Вышли не безымянной толпой – со знаменем полка, хоть и простреленным в двух местах: достала знаменосца фашистская пуля. Молчаливыми вышли бойцы из окружения, хоть и радоваться можно: живые остались. Но разве станешь смеяться, когда отступили? Когда оставили врагам свою землю?
Невеселые сидели солдаты. Невеселым был дедушка. И тут Сережа вдруг заплакал. Первый раз за долгую дорогу.
Вздрогнули бойцы. Вздрогнул дедушка. Понял, отчего еще так тяжело на душе. Надо Сережу отдавать. Надо с мальчиком расставаться.
Задумался дедушка. Взял листок, написал письмо жене. Отдал его раненому знаменосцу.
– Спасибо, – сказал, – за знамя. Дальше его развернутым понесем. А вот мальчика довези до Москвы.
Стал дедушка снова сражаться. Бабушка ему письма присылала. Треугольники такие. В войну конвертов не хватало.
В каждом треугольнике ладошка была. Знаете, как это делается? Кладут ладошку на бумагу и карандашом каждый палец обводят.
Идет война. Сражается дедушка. А ладошки в письмах все больше. Растет мальчик Сережа. Мой папа.
Наша семья
Я стоял, прижавшись к деду.
Потом услышал, как его обнял еще кто-то. И еще.
Посмотрел я, это папа положил дедушке голову на плечо. Мама взяла деда под руку.
Мы стояли маленькой тесной кучкой, прижавшись к дедушке, и он сказал хриплым голосом:
– Какая тесная у нас семья…
– Тесная! – сказал папа.
– И очень дружная! – сказала мама.
– Ну вот, – проговорил дедушка, – теперь вы знаете мою военную тайну.
Он посмотрел на фотографию над папиным столом. Вздохнул.
– Не сдержал я слова, – сказал он грустно. – Лидушка считала, ворошить прошлое незачем, а я не могу уйти с этой неправдой.
– Папа, – произнес отец, – это неправда – моя правда, слышишь? Ты – мой отец, Антошкин дед, вот и все.
– Ты наш самый любимый человек, – сказал я серьезно.
Мы снова сели. Кто на диван. Кто на стулья.
– А ты помнишь что-нибудь, Сережа? – спросил дедушка.
– Только деревья помню, – ответил отец. – Ветки лезли в глаза, и я протягивал руки.
– Почему же ты пел? – спросил я.
– Не помню, – ответил папа.
– И маму не помнишь? – осторожно спросил дед.
– Нет.
Я разглядывал папу. Вот он, оказывается, какой. Был на войне, хотя и не помнит. И еще… Еще у него убили маму… Я взглянул на маму. Что я стал бы делать без нее?
И тут меня осенило! Ведь дедушка и бабушка стали для папы отцом и матерью вместо убитой мамы. Нет, не так. Они и есть отец и мама.
Папа подсел к дедушке, обнял его за плечи. Посмотрел на него пристально. Сказал:
– Дай-ка я тебя поцелую, старый вояка!
Они сидели, прижавшись друг к другу.
Потом мы ложимся спать. И дед ворочается с боку на бок.
– Орден твой можно мне носить? – спрашиваю я.
– Допустим, можно, – улыбается он. – Будешь?
Я думаю. Орден все-таки дедушкин.
– Нет, – говорю я, – надо самому заработать.
– Правильно думаешь, – отвечает дед. – Этот орден на память обо мне.
– Память будет и без ордена, – говорю я.
– Ого! – улыбается дедушка. – Прорезается характер!
– В тебя! – шепчу я.
Теперь я всегда думаю о нем. В школе, на уроках. На переменах. Если просто иду по улице, опять думаю о дедушке. Вхожу домой – смотрю на него пристально. Обедаю – гляжу на него.
Вот утро. «Газики» пришли. Мама и папа в машины садятся, а мы с дедом в разные стороны расходимся. Я в школу, он проведать Анну Робертовну. Или в магазин. Бутылки блестят в авоське. Дедушка шагает неторопливо, прихрамывает немного.
Я смотрю ему в спину, пристально смотрю. И все думаю. Думаю.
Смогу ли я таким же, как он, стать? Или не смогу?
Вот прошло время, например. Много времени. И я стал старым. Стариком. Таким же, как дедушка.
Внук у меня есть, как я. И вот интересно – что будет этот самый внук думать обо мне?
Ведь, наверное, может же так быть – утром через много лет мы выходим с внуком из дому, он шагает в школу, а я иду в магазин.
И внук останавливается, глядит мне в спину. И что-то думает. Ведь он же будет что-то думать там, соображать. И вот, например, он соображает что-нибудь такое. Старичина ты, простофиля, старый хрен с редькой! Занудина несчастная! Никакого толку от тебя нет! Только и гундосишь – учи уроки, учи уроки! А сам ничего из себя не представляешь! Никакой исторической личности! Вот дед у тебя был – это да! Генерал!
И станет тут мой внук думать не про меня, а про моего дедушку.
Я долго соображаю, как тут быть?
Нет, я, конечно, не против. Пусть мой внук думает про моего дедушку. Ну а про меня все-таки станет он думать? Хорошее что-нибудь?
Я вздыхаю. Неизвестно, конечно, что придет в голову моему внуку через много-много лет. Это ведь, в конце концов, от меня зависит. От того, каким я буду.
Буду хорошим, как мой дед, что-нибудь хорошее и мой внук подумает. Например: «Ну, поплелся, старикашка? Иди, иди! Да осторожнее, не споткнись!» Разве это плохо, если тебе вслед такое прошепчут?
Часть седьмая
Прощание
Странный дедушка
А потом пришло лето. Мой генерал ходит в светлых брюках и белой рубашке, лицо загорело на сибирском солнце, ветер перебирает седые волосы. Свои расчеты взрыва он передал через папу начальнику стройки и теперь ждал ответа.
Мы разгуливали по поселку, заглядывали к Анне Робертовне или на склад к Иннокентию Евлампиевичу, ели мороженое у Зинаиды Ивановны, и все было спокойно, мирно вокруг. Солнце плавило асфальт на тротуарах, лениво взмахивали крыльями вороны, жизнь в поселке замерла, и только шум со стройки напоминал, что поселок – это еще не все и что, может быть, он так притих и опустел именно из-за стройки, где народ днюет и ночует.
Тишина в поселке меня беспокоила. Да еще эта жара. Было душно, хотелось дождя, и мне казалось, что тишина и покой эти скоро рухнут, исчезнут, растворятся в шуме и беспокойстве.
Дедушка тоже тревожил меня.
То он был очень веселый, разговорчивый, откровенный и разговаривал со мной без конца о всякой всячине, то вдруг замыкался, становился угрюмым, молчал, и как ни старался я расшевелить его, ничего не получалось.
Неожиданно он брал бумагу, ручку, быстро писал что-то, заклеивал в конверт и сам шел к ящику, хотя прежде, отвечая на письма, просил бросить конверты меня.
Меня удивляло странное поведение дедушки.
Я пристально смотрел на него. Ведь он был всегда таким чутким. Чувствовал мои взгляды и молчаливые вопросы. Всегда отвечал на них. Но тут он молчал. А когда я прямо спрашивал, кому он пишет, отвечал кратко:
– Друзьям.
И прятал глаза.
Если ему приходило письмо, распечатывал его еще на лестнице. Быстро читал. Входя в прихожую, рвал на мелкие части. Бросал в унитаз. Спускал воду. И был веселый целый день. Странно! Боксировал меня шутя. Или мы брали с собой акварельные краски, бумагу и шли на гору, откуда видно стройку. И дедушка рисовал, заставляя рисовать и меня.
У меня получалось плохо, да и у дедушки не лучше, но зато красиво! Да, да! Можно, оказывается, и так! Дедушка рисовал вдруг реку совершенно красной. И плотину тоже! И крутой берег напротив. Он менял только оттенки красного цвета. Немного порозовее, немного покирпичнее. И получалось красиво, хотя, если смотреть поближе, ясно, что дедушка такой же художник, как и я.
– Это наследственное, – шутил я, разрывая свои рисунки, – немного похуже, чем у тебя!