Записки Эльвиры - Алексин Анатолий Георгиевич. Страница 9

Открывая вечер, так сказать, кратким вступительным словом, мама обычно восклицала:

— Сегодня я должна была бы вывесить во всех углах комнаты траурные флаги!..

— Ну, ми-илая, — пытался остановить ее папа, — зачем же придавать вечеру такой оттенок… такой, я бы сказал, странный привкус.

Но удержать маму было невозможно.

— Не прерывай мою мысль на полуслове. Да, я должна была бы вывесить траурные флаги, а вывесила новые портьеры! Потому что я до сих пор еще верю в возможность твоего перевоспитания. Потому что в душе я педагог.

В душе у мамы таилось множество разных профессий. В душе она была музыкантшей, актрисой и… надомницей, перевыполнявшей план на изготовлении пикантнейших дамских кофточек.

О дне своей первой встречи с папой мама в разные годы вспоминала по-разному. Когда я была еще совсем маленькой, мама, помнится, говорила, что они встретились где-то на теннисном корте. Это было странно, потому что папа никогда не играл в теннис.

Позже мама совершенно точно припоминала, что впервые они познакомились под звуки «Лунной сонаты» в полутьме ложи-бенуар, в Большом зале консерватории. Это тоже было весьма сомнительно, потому что, во-первых, на концертах не тушат свет и не бывает полутьмы, а во-вторых, в Большом зале консерватории ложи-бенуар вообще отсутствуют.

Папины воспоминания были куда более устойчивы. Он упорно, не обращая внимания на многозначительные мамины подмигивания и легкие толчки под столом, утверждал:

— Мы с тобой познакомились в студенческой столовой Политехнического института. Я там учился, а ты приходила к нам обедать, потому что жила в том же доме. И еще потому, что у нас были дешевые обеды.

— Ну конечно, разве он мог запомнить день нашей первой встречи?! — негодовала мама. — Но зато он, может быть, запомнит день нашей последней встречи, когда я наконец не выдержу и брошу все.

При этом мама бросала не все, а лишь взгляд на своего Барбарисыча, словно нажимала невидимую кнопку, заставлявшую звучать его тонкий голос. Борис Борисович вытирал салфеткой пухлые губы и целовал маме руку:

— Не волнуйтесь, друг мой! Я всецело на стороне «Лунной сонаты», а, разумеется, не этой самой… как уж ее… студенческой столовой! Антон Петрович просто запамятовал. Он вспомнит, уверяю вас.

И папа действительно вспоминал. Все вспоминал: и ложу-бенуар, и «Лунную сонату», и даже знаменитый теннисный корт. Поскольку папа «устал бороться», вечер входил в нормальное русло.

На этот раз подготовка ко «дню первой встречи» была не совсем обычной: мама что-то утаивала от нас, готовила какой-то сюрприз.

Она не составляла мысленно длинный список друзей, приятелей и знакомых и не исключала потом из него скупердяев, своих «скрытых врагов», всех «недарящих» и дарящих, но «желающих дешево отделаться». На вечер был официально приглашен только Борис Борисович. Даже тетю Анфису не пригласили, хотя она, часто бывая у нас дома, отлично знала, что есть и чего нет в мамином гардеробе, и дарила только то, чего там еще не было.

А приготовления между тем шли весьма бурные. Мама жарила и пекла с утра до вечера. И даже позвала на консультацию соседку с третьего этажа, к помощи которой она поклялась не прибегать никогда в жизни. Соседка эта, помогая маме кулинарничать, потом распространяла по всему дому искаженное и ухудшенное содержание маминого меню. Мама клялась, что ни в каких, даже самых критических случаях жизни она не спустится за помощью вниз. И вдруг спустилась! Значит, надвигался сверхзначительный случай. Но какой именно? Ради чего мама пожертвовала самолюбием и подарками? Ради чего?!

С Борисом Борисовичем я поздоровалась издали: я всегда боялась, что он вдруг, без всякого предупреждения, может схватить мою руку и поцеловать своими мокрыми или, как пишут в романах, «влажными» губами. В коридоре, на столике возле телефона, Барбарисыч оставил солидный пакет: он любил преподносить подарки не сразу, а в самый разгар вечера, в присутствии гостей, чтобы «в открытом бою» взять верх и продемонстрировать безграничную широту своей натуры.

Мама оставила пакет без внимания, не бросала на него и на лучшего друга семьи любопытных, испытующих взглядов. Она чего-то ждала…

Мы сели на диван, и Борис Борисович завел разговор на свою излюбленную тему: о сослуживцах, с которыми «только он один и может работать» и с которыми «неизвестно что будет, когда он наконец-то уйдет на отдых»…

— Все предприятие держится на мне. Все дело! На мне одном, — заявлял обычно Борис Борисович.

Что это было за «дело» такое, он никогда не уточнял. Но папа однажды разъяснил мне, что у старинного друга нашей семьи вообще нет никакой определенной профессии, а есть одна лишь солидность и «частная инициатива».

Только-только Барбарисыч разговорился, как раздались три коротких звонка. Мы с мамой побежали открывать… И я замерла на пороге: в дверях стоял Сергей Сергеич. Вид у него был обеспокоенный и смущенный.

— Что случилось? Марии Федоровне плохо?! — заволновалась я, решив, что первые прогулки по комнате оказались преждевременными.

Он ничего не успел ответить: мама, оттеснив меня к вешалке, ринулась вперед:

— Что ты, Вирочка! Это же и есть мой сюрприз! Я пригласила Сергея Сергеича… Заходите, будьте как дома. Раздевайтесь, скорей раздевайтесь!

«Раздевать» Сергею Сергеичу было нечего, потому что он пришел без пальто и без шапки.

Мама тут же открыла торжественную часть вечера. Я думала, она несколько изменит обычную программу. Но она ничего не изменила: сказала все, что полагалось, о траурных флагах и знаменитой ложе-бенуар. Сергей Сергеич слушал все это так внимательно, что папа, махнув рукой, не стал спорить и вспоминать студенческую столовку.

Я забыв недавней истории с Риммой Васильевной, сидела опустив голову и мяла край новой скатерти. Проницательный Борис Борисович понял мое волнение по-своему.

— Не надо, милочка, — сладко шепнул он мне. — Пусть они страдают — мужчины!.. Пусть они волнуются!

Он сказал это так, будто сам был женщиной или, по крайней мере, существом среднего рода. Я терпеть не могла, когда Барбарисыч называл меня «милочкой» или «деткой». В эти минуты казалось, что из глаз его на мое новое платье вот-вот капнет что-то жирное, чего не вытравит уже ни одна химчистка на свете.

Когда мама покончила со своими воспоминаниями, Борис Борисович тяжело, со скрипом поднялся и направился в коридор. Он с трудом приволок оттуда массивный пакет, положил его на диван и многозначительно, не спеша развязал бумажную бечевку. В бумагу была завернута туша диковинного зверя, высеченная из камня.

— Я мечтала об этом всю жизнь! — воскликнула мама и бросилась к каменному страшилищу.

Папа смущенно напрягся.

И я тоже не поняла, почему мама должна была мечтать об этом всю жизнь.

— Вот вы, Сергей Сергеич, кажется, зверовод? — сказал папа. — Не известны ли вам имя и фамилия этого чудища?

— По-моему, в нашей комнате есть только одно чудище, — зло отчеканила мама.

Доцент поправил очки, взглянул на тушу, потрогал ее руками.

— Ни в лесах, ни в степях я, признаться, такого зверя не встречал. Да, не приходилось…

— Тем интересней! Тем загадочней! Тем дороже мне этот подарок! — воскликнула мама и прижала камень к груди.

— Я был уверен, что это порадует вас, — вкрадчиво сказал Барбарисыч и поцеловал маме руку.

Сергей Сергеич виновато вздохнул:

— Я ведь не знал, что у вас семейное торжество. Думал, просто заскочу на полчасика…

— На полчаса? Всего на полчаса?! — Мама схватилась за сердце.

— Да, всего… Больше никак не могу: моя больная осталась одна.

— А мы потом всей компанией спустимся к ней! — провозгласила мама, будто обещая нечто прекрасное.

Сергея Сергеича это обещание не обрадовало.

— Я бы, разумеется, не имел ничего против… Но ей, знаете ли, необходим покой. Так что вряд ли стоит… А подарок — за мной! Не знал я, что у вас торжество. Думал, просто так… И Эльвира ничего не сказала.