Рыжее знамя упрямства (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 130
Охватившее меня тепло пахло сухим деревом, масляной краской, скипидаром, табаком и березовым дымом от обмазанной серой глиною печки с плитой. В полуоткрытой дверце светились угли.
Старик подбросил дровишек.
— Ты давай-ка ближе к огоньку…
Но я стояла и оглядывалась.
По углам громоздились коряги (вроде тех, которая была “Гневом отца”) с вырезанными на отростках клювами и когтями. На подоконниках грудами лежали крупные раковины, тяжелые коралловые ветви и великанские сухие тыквы (кажется, заморские). Среди них торчал шлюпочный якорь. Под потолком поворачивалась в теплом качании воздуха метровая сушеная рыбина с частыми зубами в пасти-полумесяце. От нее плавала по стенам длинная тень. Светила яркая, свечей на двести, голая лампочка. Кривую потолочную балку подпирал квадратный столб. Его снизу доверху украшали морские звезды, африканские маски, мотки троса и оплетенные сетками стеклянные шары — поплавки от сетей.
Стены были вперемешку покрыты желто-серыми листами карт, небольшими картинами и этюдами (в рамках и без) и покосившимися полками с рядами книг. А кроме книг, на полках стояли темные пузатые бутылки, пивные кружки и кораблики.
На столбе главное место занимал облупленный спасательный круг с двумя надписями. Сверху, по белому, — МЕРИДИАН. Снизу, по красному, — КАЛИНИНГРАД.
В углу над грудой книг подымала мачты метровая модель брига — недостроенная и, кажется, заброшенная.
Пол был застелен плетеными из лоскутков половиками. На половиках, рядом с кучкой березовых поленьев, лежал серый кудлатый пес. Большущий. Совершенно беспородный и совершенно добродушный. Глянув на меня он гавкнул, но так нерешительно, что не испугался бы даже младенец.
— Цыц, Чарли! — загудел прокуренным голосом старик. — Не стыдно тебе, ядреный корень? Вот я тебя. Как узнаешь чё почем, станет в брюхе горячо! Человек в гости пришел, а ты…
Чарли стало стыдно, и он приблизился — извиняться. Я засмеялась и сунула пальцы в его густую греющую шерсть. Чарли поднял ветер похожим на швабру хвостом.
Старик придвинул к печке пузатый бочонок (“анкерок”, — вспомнила я).
— Садись к огоньку. Да куртку-то сними и сапоги тоже, сейчас мы их согреем. А ноги толкай ближе к дверце, вот сюда, на поленья…
И я послушалась. Тепло сразу побежало по ногам, и стало так хорошо, что я чуть не заплакала от счастья. Чарли сидел рядом и радовался вместе со мной. Где-то звонко стучали часы.
— Сейчас мы чай вскипятим. Зря я, что ли, воду тащил?
Старик водрузил на плиту большущий чайник — зеленый, с черными пятнами отбитой эмали на вмятинах. Мои сапожки устроил на кирпичном приступке дымохода, повыше плиты, а куртку повесил на плечиках на протянутую над печкой веревку (на ней сушились какие-то листья, табак, наверно).
Потом он сел против меня на некрашеный табурет.
— Как тебя звать-то, красавица?
— Женя… — Я млела от тепла и сказочной обстановки.
— Ишь ты! — обрадовался хозяин “каюты”. — Как меня! То есть в нынешние времена я главным образом Евгений Иванович. Но кой-какие, пока еще живые давние приятели до сих пор кличут по старой памяти “Женька Живописец”…
— Вы художник? — сказала я, снова оглядев углы и стены.
— Я, Женя, на данном отрезке жизни прежде всего натуральный пенсионер. А был я… кем я только не был… И швец, и жнец, и на дуде игрец. Потому как по природе своей уродился бродягой… Уродился, надо сказать, еще в давние довоенные годы, в степном казахстанском краю, где ни леса, ни большой воды. А мне хотелось с малых лет поглядеть тайгу и моря-океаны. И в четырнадцать лет я на товарняке рванул с родной станции на Урал. Дома оставил записку, что поехал поступать в ремесленное училище… Спросишь, почему на Урал? А чтобы подальше от дома. Матушки в ту пору уже не было, а отец, если бы догнал, выдрал бы по полной форме, несмотря на мой большущий рост… Ну, поболтался я по училищам, а потом набравшись наглости, поехал в Москву, поступать не куда-то, а в Суриковский институт. Потому как в душе была немалая склонность к живописи… Говорят, нахалам везет — поступил…
Евгений Иванович говорил спокойно и охотно, ему, видать, нравилось рассказывать про свою жизнь, в которой хватало приключений. Я слушала и поглядывала на него.
Симпатичный был дядька, хотя, на первый взгляд, чересчур помятый. Волосы торчали сосульками, как у Лоськи, только у того они были темные и густые, а у старика седые, редкие, сквозь них проглядывала розовая кожа. Седые были и брови, клочковатые, как у деда Мороза. А может, и правда дед Мороз, подобравший в зимней ночи заблудившуюся девчонку? Но для этой роли не хватало бороды. Были только усы. Причем не седые, а светло рыжие — наверно, не от природы, а от прокуренности. Одет он был сейчас в широченный серый свитер крупной вязки, к шерсти прилипли щепочки и всякая шелуха. Морщинистая шея далеко торчала из разношенного ворота. Лицо было складчатое, губы — широкие и улыбчатые, зубы — редкие и желтые.
Евгений Иванович продолжал свою историю:
— …Ну и стал я думать: чё почем. Трезвый разум твердит: кончай институт, дурак. А душа вопит: хочу за синие горизонты!.. Победила она, душа-то, сбежал на Балтику. В матросы пошел на траулер, поболтался по морям, боцманом стал. Карьера, так сказать. Стали кликать уже не Женька Живописец, а Женька Боцман. А с красками опять же расставаться не хотелось. Чуть что — сразу за этюдник… А когда трал вытянут, я первым дело гляжу: какая в нем редкая морская живность? Сам научился делать чучела, до сих пор вон трофеи… Ах ты ядреный корень! — Это выплеснул на плиту кипяток взбурливший чайник.
Евгений Иванович достал с полки две синие с белыми корабликами фаянсовые кружки. Налил из такого же синего чайника заварку, залил кипятком, размешал сахар, добавил молока из принесенной с подоконника бутылки. Поставил на поленья коробку с сухарями.
— Глотай, прогревай все трюма, гостья дорогая. С молоком оно здоровее… — Сам он, однако, пить не стал, кружку поставил на табурет. Оглянулся на дверь, на меня. — Я это… для старческого организма необходим дополнительный сугрев. Ты меня не осуждай и не выдавай, ежели что…
Я не осуждала, только Чарли, не подымая морды, смотрел на хозяина с укоризной.
Евгений Иванович на цыпочках (что было очень смешно в растоптанных валенках), двинулся к окну с иллюминатором, отодвинул там одну доску, вынул плоский бутылек с пестрой наклейкой. Крупно глотнул, крякнул, спешно завинтил пробку.
— Лишь бы моя Варвара Михайловна не учуяла… Ох, легка на помине! — Он торопливо уселся напротив меня с кружкой в узловатых пальцах. Потом с невинным видом оглянулся на заскрипевшую дверь.
Вместе с облачком холода возникла Варвара Михайловна.
Крупная тетя в накинутой на голову и плечи пуховой шали. Без куртки, без шубы, в легкой кофточке (наверно, пришла из другой части дома, что с крылечком). Была она не старуха, но очень пожилая. С резкими морщинами.
— Привет тебе, моя Варвара!, — слегка игриво воскликнул Евгений Иванович. — Докладываю: воду принес, вон в ведре. По дороге отыскал снегурочку, вот отогреваемся чайком. Совсем замерзала, бедняга, заплутала в незнакомом квартале…
Варвара Михайловна кивнула мне без удивления и довольно благосклонно. Старику, однако, сказала:
— Нюхом чую, ты согрелся уже не только чайком…
— Да ты что, старая! — артистично вознегодовал бывший боцман. — Женя, скажи моей подозрительной супруге: мы что-нибудь принимали, кроме чая?
— Ни-ни… — весело вступилась я за старика. И запоздало сказала: — Здравствуйте…
Супруга не поверила.
— Вот и заступницу нашел… Здравствуй. Он, Женя всегда кого-нибудь найдет, какой-нибудь редкий экземпляр. Один раз, не поверишь, выловил в северной Атлантике морскую черепаху, каких там отродясь не водилось. Про это даже в “Советском рыбаке” писали, была в ту пору такая газетка, чтобы селедку заворачивать…
— Грех тебе, Варвара, сравнивать девочку со случайной морской тварью, — хрипло прогудел старый рыбак. — Я человека, можно сказать, от лютой морозной гибели спас, отогреваю в аварийном порядке, а ты…