Люди, лодки, море - Покровский Александр Михайлович. Страница 40
Сам Владимир Федорович виртуоз, а кафедра челюстно-лицевой хирургии, сокращенно ЧЛХ, – это то место, где могут сделать тебе новую физиономию и глаза переставить на подбородок.
Я это видел. Глаза на подбородке. Паренька звали Славик. Ему осколок на излете все лицо развалил – глаза провалились в рот – и вот здесь ему все по кусочкам собирали.
Я должен был с утра лечь, но в поликлинике, куда я поехал за номерком на покладку, спросили: «Где ваша страховка?» – «А разве нужна страховка?» – «А как же!» – и отправили меня за ней.
Я туда-сюда ездил часа три и лег только в 16.30.
Положили меня не в отдельную палату, как обещано, а в пятнадцатую – на семь коек. Там лежат безродные пенсионеры и «вооруженные силы» – солдаты по первому году.
«Как дела?» – спросил я. – «Из окна дует». – «А кормят как?» – «Чмово».
«То есть плохо?» (Я считал, что кормят здесь неплохо – котлеты дают.) – «Чмово – каша чмовая, суп – чмовый».
«А котлеты?» – «Тоже чмовые».
Солдатикам лет по восемнадцать. У них «дух» – это совсем молодой, «слон» – полгода отслужил, «дед» – один год, «дембель» – полтора года.
«А этого завтра бить будут» – показывают на высокого парня. Он – «слон», а бить его будут «деды».
«За что?» – «Завтра в часть. Командир говорит: хватит прохлаждаться». Он прикомандирован к госпиталю. Месяц убирает койки, кровати, таскает больных, помогает при операциях, что-то вносит-выносит. Здесь для него рай. Вот за это и будут бить. «Мы тут на службе гнили, а ты там прохлаждался». Изобьют, а потом попросят: «Расскажи, как там».
«Там» – это в госпитале. Он будет им рассказывать о том, как он здесь месяц жил. Привирая, конечно, в пользу рая.
Пенсионер у стены возмущается дедовщиной в армии: «В наши времена так не было. Командиры воруют. Командиры продают солдат в заложники. Когда это было?»
Вечером по «скорой» начали привозить искалеченный народ.
Утром меня, как писателя и чудо-человека, переселяли в отдельную палату.
Я попросил солдатика помочь мне койки перенести, потому что там было голое помещение и надо было поставить три койки, а ждать, пока это сестра сделает, – полдня пройдет.
Потом я спросил его: «Тебя как зовут?» – «Гена». – «Вот что, Гена, вот тебе сто рублей, сходи в магазин (это на территории), купи колбасы и чего-нибудь вкусненького для парней из палаты».
Он ушел. Через десять минут стук в дверь, вваливается с колбасой: «А это вам» – «Да не надо мне колбасу, ребят угости». – «Ну, хоть мороженое возьмите, вкусное».
Еле поладили. Никак не мог поверить, что я не ем мороженое.
Действительно, вкусное же.
***
Дети наши – это не то, что нам хочется, а то, как получится. Настало тринадцатилетие, и тут открывается дверь, и он вползает. Совершенно пьяный. Это наша первая бутылка пива. Конечно, по морде, конечно. Ты же не готов, что оно начнет передвигаться на четвереньках.
Но после третьего раза ты уже готов и смотришь на это совсем по-иному: намазываешь ему хлеб с маслом и колбасой, говоришь: «Поешь, бедняга!»
До этого в пять лет был палец, сунутый в розетку, а теперь что-то новое, но в обоих случаях он не может объяснить, почему же такое случилось. И ты усаживаешь его за стол, накрываешь его всякими яствами, ставишь бутылку хорошего вина, говоришь ему: «Садись, будем учиться пить спиртное!» – и учишь, как наливать, когда наливать, с кем выпивать, и что не надо выпивать у ларька, где потом же падать, протягивая всем свои часы. Провел. Думаешь, что дошло. Ан нет! Опять открывается дверь, и в нее вваливаются все твои надежды. Они снова пьяны. Терпение. А хочется по морде, потому что ты на него свое время тратил. Но лучше все с самого начала. Это пройдет. У особо талантливых, с хорошей, цепкой памятью, как у того осьминога из аквариума, которому вместо рыбы протянули оголенный электрический провод, получается с первого раза, у иных – с пятого, у гениев – с двадцатого.
И школа. Ты думаешь, он там учится? Ошибаешься. Он там сидит. Учиться он начинает тогда, когда надо заканчивать – в последнем классе, а пока это все ерунда, хотя и приходится ею заниматься с неослабевающим интересом.
А еще будут друзья, каких лучше не пускать на порог, девочки, уходы из дома, воровство денежных средств, разоблачение и слезы, и беседы, беседы, беседы, из которых почти все впустую.
Это раньше я думал, что до него доходит все, а теперь я полагаю, что я, как коралл, могу тоннами выбрасывать в воду молоки, и только маленькая незначительная капелька может быть где-то когда-то и зацепится.
Больше бодрости! Больше веселья! Ребята, на девяносто девять процентов – это труд напрасный. Это бросовый труд. Не надо отчаиваться, ибо главным в деле воспитания является смех.
Чаще всего над самим собой.
***
Ах, Николай Васильевич! Полноте, батенька, полноте, вы, вы, вы – мое единственное утешение, вы отрада моя во дни гонений, во дни тягостных раздумий… да… Гоголь… Когда хозяин предлагает «дать мне в жало», я почему-то всегда вспоминаю, какой был у Гоголя нос – это был нос литературного кумира, кулинара пиндаровых сладостей, фармацевта я уж не знаю чего… да… все мы вышли из этого носа. Я думаю, все. Потому что иное место для выхода представляется мне совершенно неприемлемым. Ах, Николай Васильевич, дорогой мой, душка, Боже ж ты мой, ужас, ужас до чего хорошо, хорошо-то как, Господи! Особенно вот это ваше: «Знаете ли вы…» – чудо, здорово, дрожь, прохлада понимания, слов нет, одни рыданья… Я бы воздвиг вам памятник, кабы не лень. После чего я бы воздал вам должное, описав все памятники, на которых возвышаются ваши литературные конкуренты, последователи, подражатели либо же клевреты. А также я обошел бы места, на которых, по моему разумению, должны будут возвышаться окаменевшие лики ныне здравствующих литераторов… качество литературных изысков которых оценивается литературными премиями. Боюсь только, жидкости не хватит. Из околохвостных мешков.
Вот!
***
Не люблю о смерти.
Лучше о жизни и о том, сколько в ней всего – нового, необычного, манящего.
И она искушает, выражаясь литературно, она соблазняет, бросает тебя, снова подбирает и возносит до небес.
***
Ах, язык, язык. Русский, между прочим, язык.
Сколько же в тебе еще неясного, непривычного, неизведанного?
И мне все кажется, что мы только в начале пути; мы словно вошли в пещеру, битком набитую всякими сверкающими штуками, и ощупали только что-то там у входа.
А ведь это всего лишь слова. Но они живут и здравствуют, и мужают, и стареют, и умирают.
Они ищут друг друга.
Иногда всю жизнь.
Находят и влюбляются, сочетаются браком, которому остаются верны.
***
О русском языке.
Мне очень хочется, чтоб он был вкусным, всегда новым, свежим, упругим.
Каким был язык и Пушкина, и Гоголя, и Лескова, и Чехова, и Грина, и Паустовского, и Пришвина, и еще Бог знает кого, Белинского, например.
И чтоб в любом столетии звучало:
«Когда б не смерть, а забытье,
Чтоб ни движения, ни звука…»
Мне хочется, чтоб говорили: «Ох уж эти русские! Вот они как скажут, так это все… вы знаете… даже слов не подобать».
И тут мы, скорее всего очень плавно, перешли к русскому мату – еще одному языку, который у нас не то чтобы совсем под запретом, а, как бы это помягче, не всегда и не всем удобен и по времени и по месту.
Так вот о мате.
На нем говорят: постовые, городовые, деятели искусств, молочницы, воспитательницы детского сада, министры, парламентарии, телеведущие, палубные матросы, адмиралы, сановники, садовники, налоговики, банкиры и прочие, прочие.
Мат – наше единственное национальное достояние. (Стоит оговориться – мне так думается.)
Мат мог бы даже сыграть роль объединяющей общенациональной идеи. (Мне кажется, к этой мысли стоит присмотреться.) Ибо! Ничто так не объединяет нацию, как язык.