Из Гощи гость - Давыдов Зиновий Самойлович. Страница 22

Дьякон хотел было возразить, но бражка уже пенилась перед ним в высокой чаре. «Чарка добра, человеку испити из нее на здоровье», — прочитал Григорий надпись, крупно вычерченную по оловянной посудинке. И он влил в себя чару махом и взял кусок говядины с тарелки.

— Прельстился он, еретик, на славу века сего, — продолжала казначея, отведав хмельного питья из граненого стакана. — Воровски подделывается под царского сына. Затеял не по своей мере.

Она подлила себе и дьякону, вздохнула глубоко и молвила сокрушенно:

— Уж и ты, батька, собрался не ко времени в Путивль. Того гляди, попадешь к вору на латынскую обедню.

— Не страшны мне латыны, — еле смог вымолвить дьякон, ибо рот его был туго набит снедью, которую он едва проталкивал в свою безмерно взалкавшую утробу. Он проглотил наконец застрявший у него в горле кус и залил его чашею пьяного пива. И, ударив кулаком по столу, крикнул: — Сотворю чудо — и смолкнут их органы и гусли!

— Ой, батька! — поперхнулась казначея, глотком наливки. — Какое чудо?..

Но дьякон уже не смог объяснить ей этого. Он все больше входил в раж, наполняя чрево свое пирогами, ломтями говядины, кусками рыбы и умащивая к тому же всю эту благодать чашами пива и стопами наливок. Казначея с изумлением глядела, как одно за другим из расставленного на столе быстро пропадает, точно в бездонной бочке, в дьяконовой утробе.

— Не зазяб бы ты, батька, ночью в странней, — молвила она наконец. — Пошлю истопить избу тебе страннюю.

Отрепьев только промычал, продолжая работать за четверых. И времени продлилось уже немало, а он все еще но умерил усердия, только расстегнул пуговицу однорядки да незаметным движением ослабил на портах своих ремешок. Поистине можно было подумать, что человек этот имеет две утробы — одну для еды, другую же для различного питья. Уже и послушница, отправившаяся истопить гостю на ночь страннюю избушку, вернулась обратно в келью, уже и казначею давно тянуло снова на лежанку, а Отрепьев все еще ел, пил, жевал, глотал.

VI. Странники

Когда и как добрался Отрепьев до странней избушки, он вспомнить не мог. Даже звона колокольного не слыхал он на сенном своем тюфяке в натопленной, как баня, избушке. Он просыпался в темноте кромешной и опять засыпал, разморенный необыкновенным теплом, которое накатывало на него от нагретой печки. Но казначея не спала у себя на лежанке, хотя послушница и оснастила на ночь лежанку, как всегда, подушками, тюфяками, пуховиком и двумя стегаными одеялами. Казначея, однако, все ворочалась на лежанке, все чего-то охала и вздыхала, зевала и крестилась, старалась заснуть, но никак не могла. С час тому назад она с помощью Пелагеицы еле сволокла в страннюю избушку захожего монаха. Угомонить Григория было тем труднее, что он упирался, грозился сотворить чудо и даже стащил у Пелагеицы с головы ее шапку. К счастью, он захрапел, как только они свалили его на лавку в странней избушке и набросили на него, уже спящего, кожух.

Лампады теплились ровным светом в красном углу, отблескивая на всем убранстве казначеиной кельи и на сундуке, где на коровьем войлоке свернулась Пелагеица под короткой своей шубейкой. Девка мерно дышала, выставив из-под шубейки свои голые пятки. И вдруг казначея встрепенулась… Как и в прошлую ночь — снова плеск и топот… Залаяли собаки, загрохотало со стороны ворот, на дворе голоса, под окном фыркают кони… Казначея стала кликать послушницу, но разбудить девку среди ночи не стоило и думать: та даже не повернулась, только пятку о пятку почесала. А тем временем на дворе смолкло; одна только собака не переставала брехать, да и та вот унялась.

Наконец и мать-казначея отошла ко сну, и был ей уже дальше в эту ночь сон ровный и крепкий, без топота, плеска и им подобных непонятных звуков.

Какой-то плеск почудился ночью и Григорию. Он слышал в избушке голоса, но только утром, когда совсем рассвело, понял, что ночью этой приехали в монастырь новые странники, которые, как и он, были приведены для ночлега в избушку. Напротив, на лавке, тоже на сенных тюфяках, спали двое, а по полу был разбросан богатый ратный доспех: насеченный серебром шишак, самопал граненый, щит, обитый золотою тесьмой, копье на оклеенном красною кожею древке, турецкие сабли, немецкие пистоли, какой-то хитрый чемоданчик на медном замке…

— Вот так так! — только и молвил Отрепьев и принялся разглядывать своих нежданных соседей.

Один из них, светлоусый, должно быть не русский, спал, закутавшись в валяную польскую епанчу. У другого по розовым щекам вилась колечками русая бородка и из-под палевой шубы чуть высунулись ноги в теплых носках. Оба спали крепко, и уйти отсюда Отрепьев мог бы незаметно.

Черноризец присел на тюфяке и натянул на себя кожух.

Он решил было захватить, как бы по ошибке, чемоданчик, стоявший подле самой его лавки, но светлоусый заворочался под епанчой, забормотал что-то не по-русски во сне и повернулся к стенке. Дьякон подождал минуту и, прихватив с собой чемоданчик, поплелся к двери.

— Молчать, чертовы дети! — гаркнул вдруг под епанчой своей светлоусый и что было мочи стукнул кулаком в стенку.

Отрепьев быстро обернулся к лавке, на которой спали приехавшие ночью ратные люди, и, не мешкая, опустил чемоданчик наземь.

VII. Не подменный ли царевич?

Светлоусый оказался человеком несколько тощим, обладавшим, однако, парою ног до того длинных, что им не смог не позавидовать Отрепьев. Скольких бед в жизни, полной превратностей и треволнений, избежал бы черноризец, обладай он такою голенастою парой! Когда светлоусый, откашлявшись и отзевавшись, поднялся с лавки, то чуть ли не до потолка достал он головою.

Его товарищ тоже проснулся под палевой своей шубой. Оба они — один подперши в бока руки, а другой еще лежа на лавке — принялись разглядывать черноризца, который, в свою очередь, то запрокидывал голову, чтобы разглядеть дорогие серьги в ушах иноземца, то обращал взор свой на витязя, нежившегося еще на лавке.

— Попе, — молвил наконец светлоусый, взявши с полу чемоданчик и поставив его на лавку, — что то за монастырь?

— Пресвятой богородицы Новоуспенская обитель, — объяснил Отрепьев, не сводя глаз с чемодана, над которым возился светлоусый.

Тот отпер наконец свой чемоданчик каким-то затейным ключиком, добытым из кармана красных штанов, достал из чемодана немалую фляжку и говяжий кусочек и стал пить и закусывать, пока его русобородый товарищ натягивал себе на ноги поверх суконных носков козловые сапоги. Русобородый, покончив с этим, принялся фыркать над стоявшей в углу лоханью, сливая себе на руки из глиняного горшка.

— Ты скажи, батя, — молвил он, повернувшись затем к Отрепьеву и утираясь вышитым полотенцем, — сколько отсюдова ходу до Путивля? Доедем до ночи?

— А зачем, милостивцы, собрались в Путивль? — встрепенулся Отрепьев. — Уж не царя ли Димитрия привечать на его государствах? К нему теперь что ни день всё летят перелеты. Только вот молвка есть, — сказал разочарованно черноризец, — бог то ведает, настоящий ли царевич, не подменный ли… Бают, Гришка-расстрижка, по прозвищу Отрепьев.

— Нелепицы ты вякаешь, батя, — остановил его русобородый молодец, которого светлоусый называл князем Иваном. — Смехотворные и пустые твои речи. Дьякона Отрепьева, патриаршего книгописца, кто на Москве не знает?..

— А ты, боярин молодой, его видал, Отрепьева-дьякона? — спросил, метнув куда-то в сторону загоревшимися вдруг глазами, Григорий.

— Видать я его не видал, — ответил князь Иван, — потому что на патриарших подворьях николи не бывал. А и годы мои не таковы. Отрепьев как с Москвы сошел, я в ту пору еще отроком был. Видишь, и теперь у меня ус еще не больно густ.

— Ну, тогда, выходит, не Отрепьев, — согласился черноризец и захохотал. — Тогда, выходит, надо и мне хлебнуть из твоей фляжки за его царское здоровье.

И он недолго думая взял с лавки откупоренную фляжку и хлестнул из нее себе в глотку. Но в фляжке, должно быть, было какое-то чертово зелье. Григорию после вчерашней подслащенной бражки у казначеи и бархатных наливок показалось, что ему вставили мушкет в горло и пальнули в нутро пулькой, плавленной в соли и желчи. Тройной крепости водка обожгла черноризцу рот, и глотку, и черева, и он только и смог, что присесть на лавку. А пана Феликса чуть не разорвало от смеха, когда он увидел, что у дьякона глаза полезли на лоб и слезы поползли по сразу вспотевшим скулам. Дьякон, передохнув наконец, поставил крепко зажатую в обеих руках фляжку обратно на лавку и полез к пану Феликсу в чемоданчик. Он наугад выудил оттуда какой-то заедок, сунул его себе в одубелый рот и принялся жевать, не молвя слова. Но пан Феликс орал у него под самым ухом: