Невероятное путешествие мистера Спивета - Ларсен Рейф. Страница 3
– Он там, наверное, уже устал ждать, Т. В. Подошел бы ты к телефону, – промолвила доктор Клэр. Она явно обнаружила в C. purpurea lauta на кончике булавки что-то интересное: брови у нее поехали вверх, потом вниз, потом снова вверх, она развернулась на каблуках и скрылась в доме.
– Мне надо закончить с кукурузой, – сообщила Грейси.
– Ерунда какая! – возмутился я.
– Нет, надо, – твердо возразила она.
– Только попробуй, – пригрозил я, – и я не стану тебе помогать с костюмом на Хэллоуин.
Грейси чуть помолчала, прикидывая серьезность угрозы, и снова повторила:
– Надо, и закончу.
И решительно ухватила очередной початок.
Я с подчеркнутой аккуратностью снял с головы налобную лупу, закрыл блокнот и положил на него карандаш, по диагонали, стараясь всем видом убедить Грейси, что скоро вернусь – что вся эта история со схемой еще не закончена.
Проходя мимо двери в кабинет доктора Клэр, я видел, как она сражается с огромным таксономическим словарем, причем открывает его одной рукой, потому что во второй все еще держит булавку с жуком. Вот такой-то я и буду вспоминать мою мать, когда (и если) ее не станет: как она уравновешивает хрупкий экземпляр насекомого против громоздкой системы, к которой оно принадлежит.
Попасть на кухню, где стоял телефон, я мог бесконечным множеством разных маршрутов, каждый из которых содержал свои «за и против». Маршрут «холл-буфетная» был самым прямым, но и самым скучным. Маршрут «вверх-вниз по лестнице» предоставлял максимальную физическую нагрузку, но из-за неизбежной смены высоты над уровнем моря я начинал испытывать легкое головокружение. Сейчас же в горячке момента я остановился на маршруте, которым пользовался редко, особенно если по дому рыскал отец. Осторожно приоткрыв некрашеную сосновую дверь, я проскользнул в сумрак Ковбойской гостиной.
Из всех комнат дома только Ковбойская была явственно отцовской. Он отстаивал права на нее с молчаливой яростью, которой никто даже и не пробовал бросать вызов. Отец редко говорил, все больше мямлил что-то нечленораздельное, но как-то за обедом, когда Грейси принялась настойчиво вещать о том, что стоило бы превратить Ковбойскую в нормальную человеческую гостиную, где «нормальные» люди могли бы расслабиться и вести «нормальные» человеческие разговоры, отец медленно вскипал над своим пюре, пока мы все не услышали какое-то звяканье и, оглядевшись, не поняли, что он раздавил в кулаке рюмку для виски. Лейтону это понравилось. Я помню, он просто в восторг пришел.
– Это последний уголок во всем доме, где я могу приткнуться и сбросить сапоги, – заявил отец. С ладони у него прямо в пюре стекали кровавые струйки. На том и закончилось.
Ковбойская была своего рода музеем. Перед смертью мой прадед Текумсе Реджинальд Спивет {7} подарил моему шестилетнему отцу на день рождения кусок медной руды с карьера концерна «Анаконда». Он таскал камни с карьера в самом начале века, в те времена, когда Бьютт был процветающим горнодобывающим центром и самым крупным городом между Миннеаполисом и Сиэтлом. Кусок руды так зачаровал моего отца, что тот со временем принялся от случая к случаю собирать всякую всячину, щедро разбросанную под открытым небом.
На северной стене Ковбойской гостиной, рядом со здоровенным распятием, к которому отец каждое утро почтительно притрагивался, голая лампочка без абажура неловко освещала алтарь Билли Кида: шкурки гремучих змей, пыльные кожаные ковбойские штаны и древний кольт сорок пятого калибра обрамляли портрет знаменитого пирата прерий. Папа с Лейтоном попыхтели, составляя эту композицию. Может, со стороны и странно видеть, что Господу и западному бандиту воздаются равные почести, но именно так у нас на Коппертоп-ранчо дело и обстояло: отец руководствовался неписанным Ковбойским кодексом, впечатанным в него его любимыми вестернами ничуть не хуже любого стиха из Библии.
Лейтон всегда считал, что лучше Ковбойской ничего на свете нет, ну разве что жареный сыр. По воскресеньям после церкви они с отцом до вечера просиживали там и смотрели бесконечные вестерны по телевизору, стоявшему в юго-восточном углу комнаты. Сзади хранилась обширнейшая, очень тщательно подобранная коллекция видеокассет. «Красная река», «Дилижанс», «Искатели», «Скачи по высокогорью», «Моя дорогая Клементина», «Человек, который застрелил Либерти Вэланса», «Монти Уолш», «Сокровища Сьерра-Мадре» – я не смотрел эти фильмы, но столько из них впитал осмотическим путем, что они стали для меня не сокровищами кинематографии, а самыми частыми и личными снами. Часто, когда я приходил домой из школы, меня встречала приглушенная пальба и лихорадочный стук копыт на экране чудно?го телевизора, отцовского варианта вечного огня. Самому отцу недосуг было смотреть телевизор в разгар рабочего дня, но, сдается, ему нравилось, что кино так и идет без остановки внутри, пока он снаружи.
И все же не только телевизор придавал Ковбойской гостиной ее особенную атмосферу {8}. Там было полно всевозможного старого ковбойского хлама: лассо, удила, недоуздки, стремена, сапоги, изношенные вдрызг за десять тысяч миль по прериям, кофейные кружки, даже пара женских чулок, некогда принадлежавших одному чудаковатому ковбою из Оклахомы – по его словам, они помогали ему не сбиваться с пути. Повсюду виднелись блекнущие и окончательно поблекшие фотографии безымянных наездников на безымянных скакунах. Мыльный Уильямс в бешеной скачке на Светлячке – гибкая фигура изогнута самым немыслимым образом, но каким-то чудом еще удерживается на спине брыкающегося жеребца. Все равно что смотреть на удачный брак. {9}
На западной стене, за которой каждый вечер заходило солнце, отец повесил индейское одеяло из конского волоса и портрет самого первоначального Текумсе и его брата Тенскватава, шамана племени шауни. А на каминной полке над фарфоровым вертепом даже высилась мраморная статуэтка бородатого финского бога Вяйнемейнена, которого мой отец объявлял первым ковбоем еще до открытия Дикого Запада. Он не видел ни малейшего противоречия в сочетании языческого божка со сценой рождения Христа.
– Иисус любит всех ковбоев, – говаривал он.
Если спросите меня – а отец никогда не спрашивал, – так устроенный мистером Т. И. Спиветом мавзолей Старого Запада запечатлел мир, которого, в первую очередь, и вовсе никогда не существовало. Нет, конечно, во второй половине девятнадцатого века настоящие ковбои еще не перевелись, но к тому времени, как Голливуд начал лепить образ Запада из вестернов, бароны колючей проволоки давным-давно уже раскроили равнины на обнесенные заборами ранчо, а эра долгих перегонов безвозвратно миновала. Мужественные парни в кожаных штанах, высоких сапогах и выцветших на солнце ковбойских шляпах уже не гнали стада на тысячи миль от колючих равнин Техаса к северу по ровным просторам безбрежных земель, населенных враждебными племенами команчей и дакота, чтобы наконец объявиться в каком-нибудь оживленном перевалочном железнодорожном пункте в Канзасе, откуда коров отправляли на восток. Сдается мне, отца привлекали не столько реальные ковбои тех давних дней, сколько меланхоличные отзвуки долгих перегонов – меланхолия, пропитывавшая все до единого фильмы в коллекции за телевизором. Фальсифицированные воспоминания – причем даже не его лично, а фальсифицированные общекультурные воспоминания – вот что грело отца, когда он усаживался в заповедной Ковбойской комнате, поставив сапоги у порога и с поразительной регулярностью каждые сорок пять секунд поднося ко рту стакан с виски. {10}
Я никогда не подкалывал отца по поводу противоречивости выставки в его Ковбойской комнате – и не только потому, что заработал бы лишь первоклассную порку, но и потому, что сам, в свою очередь, грешу некоторой тоской по Дикому Западу. По субботам я отправлялся в город и отдавал дань почтения архивам Бьютта. Забившись в уголок с «Джуси фрутом» и лупой, я штудировал исторические карты Льюиса, Фремона и губернатора Уоррена. В те дни Запад раскинулся широко и вольготно, а первые картографы корпуса инженеров-топографов с утра пораньше пили черный кофе у задка фургона с походной кухней и смотрели на совершенно безымянные еще горы, которые к концу дня предстояло добавить к стремительно растущему вместилищу картографического знания. Эти картографы были завоевателями в самом основном значении слова, ибо на протяжении девятнадцатого века понемногу, кусочек за кусочком, преображали огромный неизведанный континент в великий механизм известного, нанесенного на карту, засвидетельствованного – переводили его из мифологии в царство эмпирической науки. Именно это преображение и было для меня прежним Западом: неизбежное нарастание знания, решительное занесение великих Транс-Миссисипских территорий на схему, которую можно добавить ко всем остальным подобным схемам.