Плотское познание - Бойл Т. Корагессан. Страница 3
Это было нечто. Я видал по телевизору марши протеста, антивоенные митинги, демонстрации негров и тому подобное, но сам никогда на улицах не околачивался, лозунгов не выкрикивал, палку с плакатом в руке не сжимал. Нас было человек сорок, женщины в основном, мы махали плакатами проезжавшим машинам и мешали людям ходить по тротуару. Одна женщина вымазала себе лицо и руки кольдкремом, смешанным с чем-то красным, Алина где-то откопала драный норковый палантин из тех, что сшиты из цельных шкурок, от головы до хвоста, со свисающими крохотными лапками, и разрисовала зверькам морды алой краской, чтобы они выглядели только что убитыми. Она нацепила этот зловещий стяг на длинную палку и стала им размахивать, дико завывая и крича: «Мех — это смерть, мех — это смерть», пока заклинание не подхватила вся толпа. День был не по сезону жаркий, мимо, сверкая на солнце, проносились «ягуары», пальмы под легким ветерком покачивали листьями, и никто не обращал на нас ни малейшего внимания, кроме одного-единственного продавца, плотно сжавшего губы и пялившегося на нас из-за безупречно чистой витрины.
Я вышагивал по тротуару, чувствуя себя уязвимым, выставленным на всеобщее обозрение, но вышагивал все-таки — ради Алины, ради всех лисиц и куниц и ради себя самого тоже; я ощущал, как с каждым шагом гордость моя надувается воздушным шаром, как в меня вливается воздух святости. До сих пор я, как все, носил замшу и кожу — высокие ботинки, кроссовки на воздушной подошве, куртку военного образца, которая у меня еще со школы. И если в отношении меха я был чист, то потому только, что не испытывал в нем ни малейшей нужды. Жил бы я на Юконе — а иногда, клюя носом на рабочем совещании, я ловил себя на таких мечтах, — носил бы мех как миленький, без всяких угрызений совести.
Но теперь-то другое дело. Теперь я борец, демонстрант, защитник права любой распоследней ласки и рыси состариться и спокойно умереть, теперь я возлюбленный Алины Йоргенсен — сила, с которой нельзя не считаться. Хотя, конечно, ступни мои ныли, я обливался потом и молился, чтобы никто из сослуживцев не проехал мимо и не увидел меня на тротуаре с бесноватыми сподвижниками и грозным плакатом.
Шел час за часом, мы ходили взад и вперед и, наверно, уже ложбину в тротуаре протоптали. Мы кричали, мы скандировали, но, посмотрев на нас мельком, второго взгляда никто нашу братию не удостаивал. С таким же успехом мы могли быть кришнаитами, спортивными фанатами, противниками абортов или прокаженными — какая разница? Для остального мира, для убогих непросвещенных масс, к которым и я принадлежал всего двадцать четыре часа назад, мы были невидимы. Я проголодался, устал, пал духом. Алина не обращала на меня внимания. Даже женщина в кровавой маске слегка подвяла, ее голос сел до хриплого шепота, легко перекрываемого шумом машин. И вдруг, когда уже наступил вечерний час пик, у бордюра остановилась длинная белая машина, из нее вышла сухая седовласая дама, похожая на бывшую кинозвезду, или мамашу кинозвезды, или даже на первую смутно припоминаемую жену директора киностудии, и бесстрашно двинулась в нашу сторону. Несмотря на жару — 80 по Фаренгейту, не меньше, — на ней была длинная песцовая шуба, пухлая переливающаяся волнистая масса меха, ради которой в тундре пришлось опустошить едва ли не каждую вторую нору. Этого-то мы и ждали.
С пронзительными воплями и улюлюканьем пошли мы в атаку на одинокую старушку, как боевой отряд индейцев, спускающихся с гор на равнину. Парень рядом со мной встал на четвереньки и завыл собакой, Алина рассекала воздух своей ветхой норкой. Кровь бросилась мне в голову. «Убийца! — кричал я, распаляясь. — Палачиха! Нацистка!» На шее у меня взбухли жилы. Я орал сам не знаю что. Толпа галдела. Вокруг плясали плакаты. Старуха была так близко, что я чувствовал ее запах — духи, нафталин от шубы, — и он опьянил меня, с ума меня свел, я встал перед ней и преградил ей путь всеми своими ста восемьюдесятью пятью фунтами разгоряченных, воинственных мускулов.
Шофера я так и не увидел. Алина потом сказала, что он в прошлом был чемпионом по кикбоксингу, но его дисквалифицировали за жестокость на ринге. Первый удар обрушился с неба, словно пущенный из вражеского тыла снаряд; дальше пошло-поехало — точь-в-точь ветряная мельница в бурю. Кто-то вскрикнул. Передо мной вдруг возникли безукоризненные складки шоферских брюк, а потом все слегка затуманилось.
Я очнулся от монотонного шума прибоя и прикосновения Алининых губ. Казалось, меня колесовали, четвертовали, а потом опять составили из кусочков. «Лежи тихо», — сказала она и провела языком по моей опухшей щеке. Я смог только повернуть голову на подушке и заглянуть в глубину ее разноцветных глаз. «Теперь ты один из нас», — прошептала она.
На следующее утро я даже и не стал звонить на работу.
К концу недели я поправился настолько, чтобы тосковать по мясу, за что чувствовал глубокий стыд, и, надев виниловые сандалии, ходить в пикеты. Вдвоем или с разнообразными группами противников вивисекции, воинствующих вегетарианцев и защитников кошек мы с Алиной протопали по тротуарам, наверно, миль сто, малюя зажигательные лозунги на витринах супермаркетов и закусочных, понося кожевников, меховщиков, торговцев сосисками и птицей; между делом мы еще расстроили петушиные бои в Пакойме. Было весело, пьяно, опасно. Словно раньше я был обесточен, а теперь меня взяли и подключили к сети. Я ощущал свою правоту — впервые в жизни я стоял за общее дело, — и у меня была Алина, Алина прежде всего. Я был одержим ею, зациклился на ней, чувствовал себя котом, вспрыгивающим на второй этаж, не боясь торчащих внизу кольев забора. Тут, конечно, красота ее, торжество эволюции, счастливое сочетание генов начиная с пещерных людей; но не только это делало ее неотразимой — еще и сострадание к животным, нравственный взгляд на вещи, приверженность улучшению мира. Любовь? Со словом этим у меня всегда были трудности, но, думаю, да. Конечно да. Любовь, простая и чистая. Любовь во мне, я в любви.
— Знаешь что? — сказала Алина однажды вечером, стоя перед маленькой плитой и обжаривая соевый сыр с чесноком в растительном масле. Всю вторую половину дня мы демонстрировали перед пекарней, где в маисовые лепешки-тортильи клали животный жир как вяжущий компонент, а потом за нами три квартала гнался помощник управляющего из ресторана Вона — ему не понравилось, что Алина написала краской МЯСО — ЭТО СМЕРТЬ на витрине с образчиками деликатесов. От мальчишеской радости я прямо как пьяный был. Развалился на диване с бутылкой пива в руке и смотрел, как Альф ковыляет через всю комнату, ложится и начинает вылизывать подозрительное пятно на полу. Прибой грохотал, как гром.
— Что? — спросил я.
— Скоро День благодарения.
Секунду-другую я соображал, стоит ли мне пригласить Алину к матери на большую жирную птицу, фаршированную консервированными устрицами и толчеными сухарями в масле; потом до меня дошло, что это не совсем удачная идея. Я ничего не сказал.
Она взглянула на меня через плечо.
— Животным в этот день благодарить некого и не за что, это уж точно. Просто мясные магнаты получат повод угробить лишнюю пару миллионов индеек, вот и все. — Она помолчала; на сковородке трещало горячее масло. — Я думаю, настало время немного прокатиться. Можно будет твою машину взять?
— Конечно, но куда мы едем?
Она улыбнулась загадочной улыбкой Джоконды.
— Да так, кой-каких индюшек повыпускаем.
Утром я позвонил начальнику и сказал, что у меня рак поджелудочной железы и поэтому я несколько дней еще пропущу; мы побросали вещи в багажник, помогли Альфу забраться на заднее сиденье и дунули по пятому шоссе в сторону долины Сан-Хоакин. Мы ехали три часа через такой плотный туман, что окна словно ватой были обложены. Алина больше помалкивала, но была возбуждена — я видел. Я понял только, что мы должны встретиться с неким Рольфом, ее старым другом и большим человеком в мире защитников природы и прав животных, после чего совершить отчаянный и противозаконный поступок, за который индейки будут вечно нам признательны.