Ася находит семью - Лойко Наталия Всеволодовна. Страница 44
На вечерней молитве Ася простояла как каменная. На аналой не смотрела, смотрела в окно — на небо, то есть на атмосферу, о которой все известно науке, на облака, которые есть скопление водяных капель. Очень хотелось услышать голос Нистратова и другие родные голоса…
Не будь Ася связана обещанием — сбежала бы в тот же вечер. Но ей осталось одно — излиться в письме.
Изливаться пришлось украдкой, отправлять письмо также. Ася использовала единственную возможность — самодельный конверт был опущен в почтовый ящик воскресным утром по пути в церковь, и то пришлось сделать вид, что отстала из-за тесемки, развязавшейся на щиколотке.
Кому же адресовалось горячее послание Аси? Катя была в колонии. Ася написала Феде.
«Ты понимаешь, Федька, все тут красивое, картины тоже красивые, и я любовалась и даже представляла, как я вам их распишу, если вы не будете на меня злиться и обещаетесь не дразнить. Я любовалась, любовалась и вдруг поняла: мы — заложники. Помнишь, ты рассказывал о заложниках? Мы стережем их буржуйские богатства. Не знаю, поняла ли это комиссия? Должна понять! Если бы не обещание, я бы бегом побежала к вам. Ладно, дразнитесь, дураки…»
В свое время Федя немало дразнил Асю. Она не забыла, как он незадолго до пасхи назвал ее пустоголовой овцой. Ксения тогда водила подряд три группы в кинематограф «Наполеон», где шла картина, которая в Москве наделала немало шуму и — как объяснял лектор, отвечавший на вопросы зрителей, — хотя и была снята просто с натуры, без всяких художественных затей, впечатление оставляла неизгладимое. Картина называлась «Вскрытие мощей Сергия Радонежского». Пять веков эти мощи лежали нетленными, а когда их недавно вскрыли, оказались ватным чучелом с добавкой истлевших костей и битого кирпича. Сверху, на святой раке, нашлась записка, которую тоже заснял оператор: «Большевики, не вскрывайте мощей, вы завтра все ослепнете».
Ася не то что боялась ослепнуть, но грешить не хотела и потому в кинематограф не пошла, как и некоторые другие девочки. И все же Федя выложил ей все, что сам запомнил из картины и лекции. Зажмуриваться не дал, — сначала обозвал ее пустоголовой овцой, потом, уж совсем некстати, мокрой курицей.
Федя сказал, что когда человек прав, он не боится смотреть и слушать, не боится спрашивать и отвечать.
В здравнице Казаченковых только и раздавалось:
— Верующие не должны вопрошать. Они должны верить тому, что сказано.
Нистратов же у себя в детском доме требовал:
— Спрашивайте! Вы что, ничего не хотите знать?
И спрашивали, особенно во время вечерних бесед. Не боялись задать вопрос, даже не очень умный. Например, про домового или про Антипку Беспятого — верно ли, что он живет под мельничными колесами? Правда ли, что камень сердолик спасает от вампиров? На все давался ответ. Не простой, а научный.
Получил ли Федя письмо Аси? Она не без умысла сообщила ему, что в следующее воскресенье ее, как всегда, поведут утром в церковь, описала путь от церкви до здравницы, указала час, когда кончается служба…
…Наконец пришло воскресенье. Дождя нет, но августовское небо хмуро. Призреваемых сироток обрядили в серые больничные халаты (иной теплой одежды в здравнице нет) и повели к обедне.
Девочкам известно: церковь — дом божий. Нужно слушать внимательно, что там читается и поется, вовремя положить крест и поклон, показать свое смирение перед богом. Однако Ася то и дело опаздывает показать смирение. Белая ручка экономки подстерегает такие минуты, чтобы стиснуть Асин локоть. Но Асе это не страшно: локоть вылечен в детском доме.
Думать в церкви о постороннем — грех. Но Ася думает. Снова и снова Ася спрашивает себя: почему все, кто ей мил, не в ладах с богом? Почему Казаченковым и Василисе — притворщице и обманщице — надо, чтобы все кругом продолжали верить?
А батюшка, тот и вовсе старается. Церковь сияет огнями, словно на пасху. Он сам объяснил, почему это так. В тот вечер объяснил, когда Ася впервые увидела его за чаепитием и по приказу тетки присела по всем правилам Анненского института.
За столом, посреди которого красовался душистый сдобный крендель, шел разговор о пастве. Она совсем отбилась от рук. Для привлечения прихожан, оказывается, велено даже в простую субботу зажигать среднюю церковную люстру, а причту надевать лучшие праздничные одежды.
Сейчас седовласый священник, завсегдатай дома Казаченковых, облачен в дорогую, придающую ему необычайную важность ризу. Однако его торжественный облик не вызывает у Аси должного благоговения. Она не вникает в слова, провозглашаемые им. Правда, она отгоняет грешные мысли, но они опять возвращаются… Перед взором проносится все увиденное и услышанное за последнее время. Гость не много гостит, да много видит. У Аси был острый глаз. О ее душе заботились более ревностно, чем о теле. Каков же итог?
Поп взмахивает кадилом. Сладостный запах ладана, еще более сладкий, чем запах ванили, вползает в Асины ноздри. Она вопрошающе смотрит на иконостас, на ряды темных, строгих ликов, поставленных в несколько ярусов. Смотрит на царские врата. И вдруг мысленно, как бы собрав воедино нечто давно зреющее в ней, произносит нелепейшую, но очень горячую молитву, обращает к господу богу мольбу:
«Бог, сделай так, чтобы тебя не было!»
И повторяет упрямо:
«Сделай так».
…На улице ливень. Деревья отчаянно машут ветвями, не то отбиваясь от обрушившихся потоков воды, не то стараясь запасти как можно больше влаги. Серые халаты девочек потемнели, самодельные тапки сняты с ног, — пусть зябко, была бы цела обувка. Ася не чувствует холода, она бежит по мостовой непривычно веселая, словно скинувшая какой-то груз.
Гоп через лужу! Гоп! Небо сверзилось на землю. Здорово!
Славный ливень! Василиса Антоновна в панике спасает свои юбки. Лужи кипят пузырями. Славно!
Правда, лихая погодка отняла у Аси надежду, лелеемую с прошлого воскресенья, когда она — вон там, на углу, у подъезда столовой «Труженик» — опустила письмо. Опустила и начала ждать.
Ненастье разрушило Асины планы, но это не мешает ей плясать под дождем, благо толстая экономка несется во всю прыть, несется — не обернется… Жаль, что кончается улица, что сразу за поворотом покажется красивый ненавистный дом, из которого Асе нельзя убежать.
И вдруг… Любимое волшебное «вдруг». Вдруг она видит: под навесом столовой «Труженик», благоразумно укрывшись от ливня, стоит Федя Аршинов. На нем кожаная куртка Каравашкина и заношенная, неизвестно где раздобытая буденовка с такой же звездой, как на курточке Шурика Дедусенко.
— Федька!
Ася бросается под навес, а стайка серых, потемневших от влаги халатов скрывается за углом вслед за вымокшей экономкой.
— Федька? Ты! — Асины зубы стучат не то от холода, не то от восторга.
Федя шарахается от вороха брызг, которыми его обдает влетевшая Ася.
— Эх ты, мокрая курица!
Мокрая курица? Ася счастливо хохочет.
— Пришел все-таки!
— Захотелось обратно?
— Ага. Дразниться не будешь?
— Пошли, пошли. Дождя не боимся?
— Мы? Дождя? Только, Федя, я Татьяне Филипповне слово дала… Я не обманщица.
— Дала и держи.
— А как же?..
— Я-то на что? — Федя откидывает назад наползшую на светлые брови буденовку. — Я тебя украду.
— Чего?
— Я сразу придумал: украду, и все. Поняла?
У Феди слово не расходится с делом. Взял да украл.
Не дожидаясь, пока за отставшей в пути Асей вернется кто-либо из ее надзирателей, не дожидаясь, пока утихнет водяной шквал, Ася и Федя, смеясь, выбежали из-под навеса и ринулись вперед. Прощай, здравница! Так Ася и не получила полагающиеся при выписке щедрые, угодные богу дары…
— Имей в виду, — сказал ей в пути обстоятельный Федя, — у нас очень туго с приварком. Да и сухари совсем подъедаем.
Он шагал своей ровной, степенной походкой, хотя дождь не щадил его русой непокрытой головы, ситцевой выцветшей рубахи. Кожаная куртка и красноармейский шлем укрывали идущую рядом с ним девочку.