Я вернусь на рассвете - Царукаев Владимир Ибрагимович. Страница 5

…Тянутся к нихасу люди: ковыляют старики, бредут унылые женщины с детьми на руках. А сзади их подгоняют огромные белобрысые парни в зелёных шинелях. Злобно рычат и лают овчарки. Гонят людей к нихасу. Сами они, конечно, не пошли бы к этому священному, но осквернённому месту.

Бедный, бедный Шаухал! И тебя пригнали сюда вместе с больной матерью. Ты стоишь, поддерживая её. Рядом тётя со своим сыном. Все вы ждёте: что будет?

Люди вздрогнули. Толпа тяжело вздохнула, а потом застыла, оцепенела. Все смотрят влево. Смотрит и Шаухал. Он смотрит на своего учителя Темира, который идёт со связанными руками, под конвоем.

Народ молчит, лишь взглядами выражая уважение своему односельчанину. Народ понял, почему сегодня сбор на нихасе и приготовлена виселица. Людей пригнали сюда, чтобы они своими глазами увидели последний миг жизни всем известного человека.

Учитель Темир идёт твёрдым, уверенным шагом. Ветер волнует полы лёгкого коричневого пальто. Оно не застёгнуто. Шапка сползла на лоб, и её трудно поправить: руки связаны. Он смотрит на толпу, встречаясь взглядом со своими земляками. Его исхудавшее лицо бледно, он давно не брит, но глаза его спокойны и ясны. И люди словно слышат такой знакомый и привычный каждому из них голос учителя:

«Дорогие односельчане! Не горюйте! Взгляните: не жалким трусом ухожу я от вас. Будьте крепки духом! Что вы опустили головы, мои дорогие? Смотрите на меня, не бойтесь: я умираю, но не прошу пощады!..»

Губы Темира недвижны. Они потрескались. Они бескровны.

На ровную площадку нихаса солдаты принесли стол и два стула. Темиру приказали стоять около виселицы.

Позади толпы затарахтела легковая машина. Из неё вышли комендант немецкого гарнизона и Кубайтиев. Толпа расступилась, и они, подойдя к столу, уселись, не говоря ни слова. Худой офицер в очках положил перед комендантом папку с бумагами.

Сквозь толпу протиснулись староста Хаммирза, его шурин Шартаг и ещё несколько полицаев. Все застыли за спиной коменданта.

Темир стоял спокойно, чуть подняв голову: сползшая на лоб шапка мешала смотреть ему на земляков. Кубайтиев заметил это. Он шепнул что-то офицеру в очках, и тот, подбежав к учителю, сорвал шапку с его головы и бросил её в толпу.

Все взоры были прикованы к Темиру, и кажется, никто не заметил, как Шаухал схватил эту шапку и сунул за пазуху.

Я вернусь на рассвете - i_006.png

Между тем Кубайтиев оглядел толпу, и в его взгляде отразилось всё: и злоба, и ненависть, и торжество мести.

Толпа молчала. Говорили только глаза, скрещённые руки, сдвинутые брови. Эта мёртвая тишина давила на плечи новоявленного хозяина селения. Руки его дрожали, губы то и дело нервно подёргивались.

— Ну-с, продолжим разговор при всём народе, — обратился Кубайтиев к учителю. Он оглядел ещё раз толпу, надеясь найти хоть один доброжелательный взгляд.

Но люди по-прежнему стояли, словно окаменевшие, и Кубайтиев, как никогда раньше, ощутил в этот миг, что значит всеобщее презрение и ненависть.

Он встал и сказал с дрожью в голосе:

— Люди добрые!..

Несколько секунд помолчал, подыскивая убедительные слова.

— Этот человек — ваш… то есть наш односельчанин. Вы его, наверно, знаете лучше меня…

Шаухал слушал, глядя в землю, и думал про себя: «Наш… Почему он-то считает себя односельчанином? Он же с немцами пришёл. В селении я его раньше никогда и не видел».

— Всем известно, — повысил голос Кубайтиев, — что он натравлял ваших детей на нашу спасительницу — Германию! Так я говорю? — Кубайтиев взглянул на Хаммирзу.

— Да, это так, это так! — затараторил себе под нос староста. — Он — сын коммуниста и сам коммунист… — и закивал одобрительно бритой головой.

— А вы послушайте, чем занимался этот человек в последнее время, — продолжал Кубайтиев. — Вы, конечно, не знаете об этом…

Шаухал усмехнулся: «Ну как не знать! Все знают, чем мог заниматься учитель… И я знаю!»

— Вот! — воскликнул Кубайтиев и потряс над головой газетой «Растдзинад». — Вы знаете, о чём написал этот человек? Об одной гадкой девчонке, которую справедливо вздёрнули на виселице за то, что она хотела спалить деревню, чтобы сжечь немецких солдат!

Зычный голос Кубайтиева не расшевелил толпу. Люди стояли, как немые. Одни потупили взоры, другие не сводили глаз со зловещей виселицы, третьи мысленно разговаривали с Темиром. Темир хранил спокойствие, на губах — ироническая усмешка. Весь его облик словно говорил: «Сколько бы ты ни кричал, Кубайтиев, в этой толпе нет ни одного сочувствующего тебе человека. Ты одинок, Кубайтиев. А я умру, но унесу с собой любовь и преданность этих людей, а им оставлю вечную память о себе!»

Кубайтиев понял, что горячиться бесполезно. Он бросил газету и, уставившись на Темира, сказал:

— Ещё не поздно, сын Ибрагима! Мы тебя можем помиловать, но при одном условии: сейчас здесь, на нихасе, ты должен торжественно отречься от своих стихов в большевистской газете и покаяться в своих поступках. Отвечай. Даю тебе слово, говори.

И сел, отдуваясь, вынимая из портсигара папиросу.

Шли секунды. Темир не шелохнулся. В ожидании молчали и комендант, и тощий офицер в очках. Кубайтиев судорожно втягивал дым, потом не выдержал, швырнул папиросу и закричал:

— Ну, что молчишь? Что хорошего тебе дали русские, эти большевики? И охота тебе, молодому человеку, болтаться из-за них на верёвке?

Молчание было единственным ответом на истерические выкрики Кубайтиева. Он наклонился к коменданту, комендант взглянул на газету, покачал головой. Кубайтиев снова вскочил:

— Вы послушайте, люди добрые, что он писал:

Умру я сам, коль нужно умереть,
Но и фашистов ожидает смерть!

Слова «ожидает смерть» князь произнёс медленно, с расстановкой.

— Ви каешься? — вмешался комендант, обращаясь к учителю.

Темир даже глазом не повёл.

— Гут!

Комендант подал знак офицеру в очках, тот выкрикнул что-то по-немецки.

Забегали, засуетились солдаты. Толпа задвигалась, загудела тихо и тревожно…

Шаухал был не в силах смотреть на виселицу. Он глядел на землю, и на эту землю падали самые горькие в его жизни — уже не ребячьи, а скупые, мужские слёзы…

И тут он услышал голос учителя. Казалось, этот голос звучал над всем Кавказом, над Казбеком и Эльбрусом, над буйным, непокорным Тереком, над узким и таинственным Дарьяльским ущельем, над алагирскими садами:

…Угасает огонь, но не плачь!
Ты со мною, прекрасный Кавказ,
Мне не страшен презренный палач,
Это я ему страшен сейчас!
Это я…

Голос оборвался, и только всхлипывания женщин нарушали тишину.

* * *

Уже высохли глаза Шаухала. Слёзы выплаканы. Хорошо пахнет сено. По крыше чердака отбивают дробь тяжёлые капли дождя. Шаухал лежит и дремлет, обняв шапку учителя Темира. А в ушах всё звучат слова учителя, сказанные там, на кладбище:

«Ты хороший парень, Шаухал! Запомни мои слова. Если все мы — и стар и мал — не будем бороться против ненавистных фашистов, они нас уничтожат. Но мы будем бороться. Не только я, не только ты. Каждый честный осетин во имя жизни, за спасение нашего Иристона будет бороться до последней капли крови!»

6

Шли дождливые дни. Матери стало лучше. Она уже ходила по комнате, кое-что делала. Конечно, это благодаря тёте Рацца, которая не забывала свою сестру.

Рацца до сих пор только и говорит об учителе Темире. И не одна она. Всё селение сейчас думает о нём и скорбит.

Шаухал привёл в порядок двор. Наколол новую поленницу дров. А на сердце тревожно. Вся беда в том, что уже две недели не появляется Алыкка. Его автомат спрятан на сеновале вместе с шапкой Темира.