Цирк Умберто - Басс Эдуард. Страница 112

— Сержанта? — спросила женщина глубоким и сильным голосом, оставаясь недвижной, как статуя.

— Да.

— Его нету.

— А где он?

— Вы — кто? Уж конечно, не друг сержанта, для этого вы слишком молоды.

— Я Вашку.

— Вы… вы… Вашку?!

Потухшие глаза медленно скользили по нему.

— Так вы Вашку? Как вы изменились! Скажите, откуда сержант знал, что вы приедете?

— Он знал это?

— Очевидно. Он просил вам кое-что передать.

— Значит, он уехал?

— Уплыл.

— За океан? Помилуйте, да ведь ему уже за семьдесят!

— Семьдесят три.

— Куда же он уплыл? В Мексику?

— Нет, на Кубу, в Гавану или на Тринидад, смотря по обстоятельствам.

— Похоже, он собирается участвовать в восстании кубинцев против Испании, но оно было в прошлом году.

— Сержант тогда и уплыл.

— Но я три месяца тому назад получил от него из Гамбурга письмо!

— Совершенно верно. Это письмо отправила я, так он велел. Сержант сказал мне: «Если я не вернусь ровно через год, отправь письмо. А когда приедет Вашку, передай ему, что настоящий мужчина ради знамени не забывает о женщине, но и ради женщины не забудет о знамени. Я часто увлекался одним в ущерб другому, но теперь нашел наконец золотую середину».

Карас стоял, как зачарованный. Так вот каков тайный смысл двустишия:

Когда бьет тамтам,
Он зовет: сюда, сюда!

Восатка услышал бой кубинских барабанов, звавших на борьбу, и пошел на их зов. Но к чему это поучение? Может быть, сержант узнал о поступке Елены и во всем винит его, Вашека? Или он только предчувствовал нечто подобное и хотел предостеречь друга? Да, конечно, вряд ли он что-нибудь знал, уехал-то он больше года тому назад. Старые тентовики не переписывались. Значит, он только предполагал возможность кризиса и бил тревогу. Сержант был прав, Карас признал это. Не сходи он с ума со своим театром, он, вероятно, раньше распознал бы то, что назревало в Елене.

Голова его лихорадочно работала, но вот одна мысль оттеснила все другое.

— Госпожа Адель, — обратился Карас к сидевшей перед ним женщине, — восстание на Кубе давно закончилось победой — сержанту пора бы уже вернуться домой.

Женщина тем временем снова закрыла глаза и на этот раз даже не подняла век.

— Не знаю, что с ним случилось, — ответила она будто сквозь сон. — Жду. Торговля захирела без него. Я не могла объясняться с иностранцами, и они перестали сюда ходить. Я ликвидировала «Карибское море» и «Мексиканский залив», чтобы сохранить хотя бы «Путь провидения». Здесь я встретила его, здесь он впервые сказал мне: «Мio damasco». Сержант — мужчина, каких не было и нет на свете. Он сказал мне: «Жди!» — и мне не остается ничего другого.

Женщина умолкла. Карас придвинул стул, сел и закрыл лицо руками; Восатка, Ференц Восатка уехал в Америку умирать и лежит сейчас где-нибудь среди смуглых повстанцев. Мятежное чешское сердце, обретшее мир и покой под знойным тропическим небом.

В трактире стояла глубокая тишина, лишь из кухни доносилось мерное тиканье стенных часов. Но Карас его не слышал. Когда же оно дошло до его слуха, он провел рукой по лбу и встал.

— Госпожа Адель, — глухо проговорил он, — вы не знакомы с фрау Лангерман?

— Лангерман? — Супруга сержанта вновь открыла глаза. — Лангерман? Это не та, что была на похоронах Сельницкого?

— Как, Сельницкий умер?

— Да. Он умер в соседнем помещении, в «Ямайском заливе», как мы его называли. Пожаловался, что плохо себя чувствует, сел за рояль и стал играть «Марш Радецкого». Играл как-то вяло, а когда дошел до своего «Радецкий, Радецкий, бравый командир», голова его упала на клавиши, и — конец маршу… Все газеты о нем писали — он ведь не один год прослужил капельмейстером в цирке Умберто. Но на похороны пришла лишь одна старушка с дочкой. Сержант сказал мне, что это фрау Лангерман, которая свято чтит все, что связано с цирком Умберто.

— А где она теперь живет, вы не знаете?

— Нет.

— Попробую ее разыскать. Будьте здоровы, госпожа Адель. Дай вам бог счастья… А когда вернется… когда вы увидитесь с сержантом… передайте ему, что я не забуду его слов.

— Передам, Вашку. Будьте покойны.

Она закивала головой, и на лице ее впервые появилось некое подобие улыбки. Но веки Адели тут же смежились, и, уходя, Вашек видел, как она снова склонилась над стойкой, подобно надгробному изваянию.

Днем он по памяти нашел дом, где жила раньше фрау Лангерман. Вашек легко взбежал на четвертый этаж, но, когда увидел на дверях табличку с надписью «Фрау Лангерман, вдова», сердце его учащенно забилось и ноги задрожали. Под этой табличкой была прибита другая, медная, на ней значилось: «Тим Йоргенс». Карас позвонил.

Послышался шорох, дверь отворилась. Согбенная старушка в белом чепце удивленно подняла на него глаза, поправила очки и всплеснула руками:

— Mein Gott! [184] Вашку!

Он кивнул головой, шагнул к старушке и обнял ее.

— Господи, это он! Проходите же, вот неожиданность! Розалия дома, и муж ее — тоже. Вот она удивится!

Вашек быстро заморгал глазами, чтобы не заплакать, когда, войдя в кухню, увидел Розалию. Она похудела, осунулась, нос у нее заострился, она выглядела старше своих лет, выражение лица было озабоченным. Рядом с нею стоял ее муж, Тим Йоргенс, высокий, жилистый, голубоглазый блондин с редкими волосами, рулевой буксира «Штеллинген». Гостя ему представили как сына старого жильца и друга детства Розалии. Тим Йоргенс сердечно пожал Вашеку руку, фрау Лангерман собрала чай, и вскоре, преодолев смущение, хозяева и гость повели разговор о своей жизни. Йоргенс оказался весельчаком и каждый свой рассказ приправлял острой шуткой. Выпив два стакана чаю, в который он добавлял столько рому, что чай походил скорее на грог, Йоргенс взял стоявшую подле дивана гармонику и принялся тихо наигрывать. Он сидел с Розалией на диване, Вашку и фрау Лангерман — против них. Когда беседа иссякла, Тим Йоргенс запел: «Et wasen twei Kunnigeskinner…» Розалия прижалась к мужу, из глаз ее текли крупные, как жемчужины, слезы, всплакнула и фрау Лангерман… У Вашека снова защемило сердце. Своим приходом он только разбередил старые раны… «В половине седьмого идет поезд на Берлин», — вспомнил он. Взглянув на часы и извинившись, Вашек стал поспешно прощаться. Женщины упрашивали его посидеть еще, но Йоргенс их урезонил:

— Нет, детки, мы не можем задерживать господина Вашку. Расписание есть расписание, тут уж ничего не попишешь.

Прощаясь, мать и дочь снова расплакались.

— Ведь он был мне как родной сын… — оправдывалась перед зятем фрау Лангерман.

— Да я понимаю, мамаша, — гудел тот, — детская дружба — что может быть прекраснее!

Проводив Вашека до двери, он сказал извиняющимся тоном:

— Не обращайте внимания. Бабы — народ чувствительный. Семейное счастье размягчает!

— Да сопутствует оно вам всю жизнь! — с искренним чувством проговорил Вашек, пожимая ему на прощание руку.

Он сбежал вниз, выскочил на улицу, за углом остановил пролетку и велел отвезти себя в отель. По дороге он увидел кондитерскую, в витрине которой красовались корзины с вином. Вашек похлопал кучера по плечу и попросил остановиться. Стремительно войдя в лавку, он выбрал самую большую и роскошную корзину с рейнским, мозельским и шампанским, а также с шоколадом, финиками, фигами и апельсинами, дал хозяину адрес фрау Розалии Йоргенс, жены рулевого Йоргенса, уплатил, заехал в отель, быстро собрал вещи и в половине седьмого уже сидел в вагоне курьерского поезда, мчавшего его в Прагу.

Только в вагоне-ресторане Вашек спохватился — так он и не зашел в гамбургское варьете! Впервые в жизни ему придется продиктовать дяде Стеенговеру ложный отчет о своих деловых расходах.

X

Две золотистые косы стянуты в тугой узел, в уши вдеты бирюзовые серьги, рука провела пуховкой по шее, по лбу, два сияющих, блестящих глаза разглядывают в зеркале молоденькую, пухленькую, цветущую девушку, за спиной у которой материнские руки уже встряхивают вечернее платье из голубого шелка. Первый танцевальный вечер — вот причина упоительного волнения барышни Эмилии Костечковой и ее матушки пани Марии Костечковой, урожденной Варганаржовой, супруги фабриканта Ярослава Костечки, проживающего в Праге II, Тешнов, 17, склад и розничная торговля мужским бельем и галстуками — Прага I, Целетна, 47.

вернуться

184

Боже мой! (нем.).