Встречаются во мраке корабли - Хондзыньская Зофья. Страница 20
Боже мой! Только теперь, протянув руку за сигаретой, она осознала, что позабыла выскочить за ними. Что делать? В отчаянии сгребла вещи в охапку и прошмыгнула в свою комнатенку за кухней. Теперь уж не выйдешь: и куда — неизвестно, и темно уж. Впрочем, кто его знает, который сейчас час и когда закрываются киоски? Черт побери! Единственный выход — проспать катастрофу. Из комнаты слышался разговор… Она свалила на пол вещи с кушетки, кое-как постелила и юркнула под одеяло. Постель была свежая, подкрахмаленная, приятная. Пахло мылом, прачечной и словно бы… Она зарылась лицом в подушку и почти мгновенно заснула.
Проснулась она среди ночи. В квартире тишина. Стала нервно шарить рукой в поисках сигареты и наткнулась на стенку. Что это, черт возьми? Мгновение спустя запах постели, гладкость рубашки напомнили ей, где она. Ясно, курева нет. И теперь уж не заснуть, хоть лопни. Если не закурит — спятит. Видит бог, спятит. Рот наполнился слюной. В груди ныло. Так мучиться до самого утра? За какие грехи? Она встала и потихоньку, на цыпочках, пошла в комнату, где они ужинали. Ей помнилось, что у тарелки Павла осталась целая пачка «особо крепких». Она протянула руку к столу, зацепилась за что-то и чуть не упала. Кто-то зажег ночник, и Эрика увидела, что она споткнулась об угол дивана, на котором лежит мать Павла.
— Прос… — и осеклась.
— Случилось что-нибудь? — спросила пани Мария, садясь на постели. — Или тебе что-то надо?
— Сигарет у меня нету.
Ничего не поделаешь. Сломалась. Выхода не было.
— Вон там они, на полке. — Пани Мария легла и, не говоря больше ни слова, накрылась одеялом.
И на том спасибо: не удивилась ее неожиданному вторжению, не стала читать мораль: сигареты, мол, вредят здоровью, а ночью положено спать.
Эрика взяла пачку и вернулась к себе. Наконец-то! Ох, наслаждение! Сидя на постели, она дымила, то и дело поглядывая в зеркало. Никак не могла привыкнуть к себе в этой воздушной рубашке, но ощущение было скорее забавным — это вовсе не она сидит тут, на постели. Эрика покачала головой, как киноактриса. Громко произнесла: I love you [3], погасила сигарету и скользнула под одеяло. Закрыла глаза, сохраняя в памяти свой образ в воздушной рубашке.
Мысли ее начали путаться. «Какая неприятная манера у матери Павла, — подумала она, — говорит тихо-тихо, не сразу и поймешь». И еще подумала, что…
Заснула.
Проснулась она поздно. Дома никого уже не было. На столе в большой комнате нашла записку:
«…Подогрей молоко и свари себе яйца. Свежий хлеб в жестяной коробке».
Эрика заглянула в кухню. На белом буфете стояла чашка, рядом прибор и сложенная салфетка.
«Свихнуться можно от этой культуры, — подумала она. — Что за несносная баба! Образцово-показательная».
Она съела завтрак, критически глянула на грязную чашку с тарелкой. Во Вроцлаве просто не заметила бы их, но тут все так блестело, было «на своем месте», и такой царил кругом порядок, что каждая вещь, оказавшаяся не там, где ей положено, резала глаз. Эрика небрежно сполоснула чашку и тарелку. И вдруг разозлилась. На все: на мытье посуды, на порядок в квартире, на пани Марию, на себя. Павла она как-то незаметно перестала принимать здесь в расчет.
Вернувшись в «комнату для прислуги», как мысленно она окрестила свою клетушку, Эрика выдвинула три небольших ящика комода и все свое барахло впихнула туда так, чтобы ничего не оставалось сверху. «Порядок так порядок», — насмешливо подумала она. Потом села на кушетку и закурила.
Хотя праздность вот уже несколько лет была ее стихией, здесь почему-то она была в тягость. Там «ничегонеделание» было иного рода: много места, можно взять блокнот, что-то нарисовать, послушать радио, поставить проигрыватель. Здесь, на шести квадратных метрах, она чувствовала себя словно в тюремной камере. Что с того, что клетка эта «кокетлива» и уютна. Здесь — чужое, там — свое. Здесь ты как на сцене, время враждебно к тебе, что с ним делать — неизвестно. Она включила радио. «Мариновать огурцы — целое искусство»… Привет. Вечером она забыла завести часы и теперь понятия не имела, сколько времени. Телевизор лучше не трогать, эта штука портится от малейшего прикосновения. Эрика подошла к окну. На дворе играли дети. Мальчонка лет пяти строил крепость из песка. Весь поглощенный этим занятием, он то и дело откидывал назад прядку волос, которая упорно спадала ему на глаза. В какой-то момент она чуть не влезла ему в рот, и рассерженный малыш состроил комичную гримасу. Эрика расхохоталась и тут же смолкла: испугалась своего голоса, своего смеха. Да и не до веселья ей сегодня. Давно уж она не смеялась вслух. Вдруг вспомнилось — она тогда была еще маленькая, — как они с Олеком пошли в зоопарк. Огромный гиппопотам медленно и долго раскрывал пасть, Эрика испугалась и заплакала. А Олек смеялся. И так громко он смеялся, что она перестала плакать и взглянула на него. А потом и сама рассмеялась (вот как сейчас), а потом они, держась за руки, бежали по дорожке и смеялись, и Олек купил ей сахарную вату. «Олек… тоже мне…»
Она поморщилась, внезапно расхоложенная. Отошла от окна. Минуту постояла среди комнаты, потом пошла к пани Марии, села у стола, открыла ящик и стала бездумно перебирать бумаги. Какие-то квитанции, страховой полис, несколько фотографий. Эрика посмотрела их, увидела карточку Павла — маленького. «Та», улыбаясь, держала его на коленях. Симпатичная мордаха была у Павла. Глаза чуть раскосые… На самом дне лежала пачка писем, почерк почему-то показался Эрике знакомым. Она взяла первое сверху.
Милая Марыся!
Спасибо тебе за доброе письмо, ты давно не писала мне, и я очень обрадовалась. Увы, у меня ничего хорошего. Обстановка накаляется с каждым днем. Находясь меж двух огней — Толей и Олеком, — я чувствую себя совершенно беспомощной. Собственно, единственный выход — отослать Толю в деревню, но сама посуди, как я могу это сделать? Живу в предчувствии надвигающейся катастрофы и совершаю глупость за глупостью.
Эрика бросила читать. Ей захотелось тут же уничтожить письмо, но она сложила его и вместе с конвертом сунула на дно ящика. «Совершенно беспомощна… Глупость за глупостью…» — мстительно подумала она. О, бумага все терпит. Вот уж никогда не была она беспомощной, напротив, всегда себя не забывала. Сплошной расчет и лицемерие. Друг животных и человека, образец трудолюбия, святая невинность, замученная дочерью-психопаткой… Дочь-психопатка, клинический случай, идеальный объект для исследований.
Эрика закрыла стол и вернулась в свою комнату. Тюрьма, черт подери, тюрьма, три шага вперед, три назад.
— Так и рехнуться можно, — громко сказала она.
Снова подошла к окну. Парнишка по-прежнему воевал со своею прядкой, а крепость его то и дело разваливалась. Он усердно загребал ручонками песок, который просачивался у него меж пальцев. «Замки на песке, — подумала Эрика. — Замки на песке… Боже мой, как жить, как тут жить…» И вдруг решила спуститься вниз, подойти к малышу, что-то сказать ему, услышать свой голос. Она подошла к двери, отворила… Чушь! Вернулась в комнату и, вытянувшись на кушетке, прикрыла глаза. Сперва ничего не видела. Потом всплыло лицо Павла. Глаза чуть раскосые, посаженные близко к носу. Как глаза Самойловой. Ей вспомнился фильм «Летят журавли». Она видела его в клубе, он тогда уже сходил с экрана. Целую неделю ходила на все без исключения сеансы, жадно всматриваясь в экран. Ее пленила игра Самойловой, атмосфера фильма. Что-то совсем ей неведомое и, однако же, близкое. Что-то такое, о чем она тосковала, что было необходимо ей.
Пани Мария захлопнула дверь лифта и с минуту постояла на лестничной площадке, медля отворять свою дверь. Ей пришло в голову — она улыбнулась при этой мысли, — что она испытывает нечто вроде страха, как в детстве, когда открывали бутылку с хорошо газированной минеральной водой: вдруг да выстрелит! Она повернула ключ в замке и осторожно приоткрыла дверь — нет, газ из бутылки, видимо, вышел, в квартире было совершенно тихо. Она сняла пальто, вымыла руки, заглянула в комнату — тишина. И наконец вошла в кухню. На сушилке вымытая посуда, единственный признак того, что кто-то был тут после ее ухода.
3
Люблю тебя (англ.).