Теперь ему не уйти - Борген Юхан. Страница 45
Глаза его сверкали. Теперь, когда он стоял, выпрямившись во весь рост, он вовсе не казался таким уж тучным, это голос его ввел Вилфреда в заблуждение – у людей в шезлонгах делаются сытые голоса.
– Лаура! – позвал он и в два прыжка очутился у дома. В окне показалась головка молоденькой девушки. У нее были светлые пепельные волосы и темные глаза – в точности как у человека в шезлонге.
– Это моя дочь Лаура.
Он выжидающе взглянул на Вилфреда – тот назвал свое имя, фамилию. Их звучание поразило его самого – он уже отвык от своего имени. Он и не рассчитывал, что оно произведет впечатление. Хозяин виллы был слишком взволнован, чтобы переключить свое внимание на что-либо иное.
– Лаура, – крикнул он, – ты не поверишь: вот этот человек, наш гость, первый, кто не счел нужным утверждать, будто наша скульптура напоминает то-то и то-то! Господи, – сияя улыбкой, он обернулся к Вилфреду, – вы не представляете себе, чего только мои друзья и все прочие, кого бы я ни спросил, не приписывают этому прекрасному произведению искусства… А вы что, просто прогуливаетесь здесь?
Впрочем, это не был вопрос в прямом смысле слова, один из тех назойливых вопросов, которые задают гостю, алчно следя за ним глазами, непременно желая знать, чем живет человек. Спустя секунду на маленьком столике, окруженном желтыми садовыми стульями, уже стояли бутылки и рюмки. Хозяин виллы перенес сюда свой шезлонг. Девушка, которую звали Лаурой, сказала с улыбкой:
– Папа все время сидит в шезлонге… И всюду носит его с собой…
Человек в шезлонге засмеялся счастливым смехом. Он крикнул дочери, чтобы подавала обед, они как раз собирались обедать, как приятно, что к обеду есть гость! И он так спокойно уселся в шезлонге, словно они были единственными людьми в этом мире, не ведающими ни соседей, ни угрозы с чьей-либо стороны…
Хозяин стал рассказывать про окрестные леса. К северу от здешнего идиллического уголка лежат леса, дикие ущелья, о которых почти никто ничего не знает.
– Разве не удивительно? Здесь вьется фьорд, окаймленный молодыми рощицами, распаханными полями, приветливыми домиками с крепкими причалами у воды, изредка вдоль берега курсирует старый рейсовый катер – и я помню эти катера, лодки, причалы, сады и дома с тех самых пор, как ребенком рос на хуторе – там, поближе к поселку. А чуть подальше – непроходимые леса, настолько густые и неоглядные, что даже человек, хорошо знающий здешний край, и тот непременно заблудился бы, случись ему ненароком туда забрести. Уродливый лес, попросту сказать безобразный, – как только природу угораздило такое создать!
Вилфред старался не показывать, как он голоден. Он не хотел, чтобы эти люди изумлялись, мучительно сдерживая любопытство: лучше не будить его, силой воли подавив голод.
Хозяин сказал, угощая гостя:
– От этих прогулок разыгрывается аппетит…
И сами слова эти – «прогулка» и «аппетит» – звучали очевидной неправдой, предназначенной ввести необычный случай, которому никто не хотел искать объяснения, в рамки обычного.
Хозяин и сам был не любитель лишних объяснений. Вилфред вынес из застольной беседы, что они с дочерью сейчас живут здесь вдвоем, но прежде семья была больше. А виллу, судя по всему, перестроили из просторного крестьянского дома, видно, здесь когда-то стоял обыкновенный хутор…
– Ребенком, – рассказывал хозяин, – я был одержим страстью отыскивать корни, похожие на кого-нибудь: одни напоминали троллей, другие – известных политиков, третьи – мою старую тетку, жившую в этом же доме, впрочем, почти все корни напоминали ее, да будет земля ей пухом, она прожила больше ста лет, все бродила здесь, нащупывая палкой дорогу. Странное дело, про людей, которым выдается прожить долгую жизнь, говорят, будто они впали в детство, – что ж, может, это так и есть. Но, по-моему, когда людям выпадает долгий век, и притом им удается избежать старческого слабоумия, они подчас просто становятся совсем другими людьми, чем прежде. Будто истинная их личность, прежде скрытая от глаз, все их дарования ныне просятся наружу, стремясь выявиться во всей полноте. Наша престарелая тетушка начала вдруг писать картины, когда ей уже перевалило за девяносто, нет, нет, не думайте, что она взялась за эту наивную живопись, которую превозносят, когда ею занимаются старики, – нет, из-под ее рук выходили вещи скорее кубистского толка, вот только что в миниатюре. Сам Клее не постыдился бы признать себя автором одной из них…
Лаура (она сновала взад и вперед – разве лишь изредка присядет на миг) проговорила:
– Отец сам стал художником в пятьдесят лет… Но только я боюсь, не слишком ли мы утомили разговорами господина…
– Сагена. Меня зовут Вилфред Саген.
Он вторично назвал свое имя, которое сделалось ему чужим. Назвать его было приятно, оно прозвучало чуть ли не как признание. И на этот раз оно произвело впечатление. Мужчина вынул изо рта сигару, так и не закурив, и вместо этого замахал ею, как дирижерской палочкой.
– Тот самый? Художник?
– Да, когда-то я был художником.
Хозяин тихо присвистнул. Потом посмотрел на дочь. Не таилось ли в этом взгляде что-то недоброе? Отложив сигару, хозяин сказал:
– Прошу прощения…
Вилфред встал. Он хотел уйти. Его имя, как видно, неприятно подействовало на этих людей. Быть может, он был для них олицетворением самого большого зла в этом злобном мире, от которого они столь искусно отгородились. Он ответил:
– Я же не хотел вам навязываться. Вы сами пригласили меня…
– Прошу прощения, – повторил хозяин. Он тоже хотел было встать с шезлонга, но скоро отказался от этой невозможной задачи. – Я вдруг понял, сколь наивен и глуп я был, поверяя вам мои мысли и радуясь, что вы так отлично все понимаете.
Вилфред крепко сжал спинку стула. Он никак не ожидал, что его имя могло быть принято и таким образом. Так давно ведь все это было. Сытная пища и выпитое вино на миг окутали его странной пеленой – чужеродным облачением, под которым, казалось, было сокрыто иное существо, выше, значительнее его самого. И тут же он вспомнил: когда-то кто-то сказал – ну да, это же была тетя Клара!.. – она сказала тогда, что в малом подчас сокрыто большое. Но все это было так давно. Однако те слова взволновали его. На глаза навернулись слезы…
Потом он изготовился к прыжку, к скачку в неизвестность:
– Не скажете ли вы мне, что… так неприятно поразило вас в моем имени?..
Хозяин рассмеялся:
– Кому приятно оплошать! Я сидел и рассуждал о вещах, известных вам несравненно лучше моего. Да что об этом толковать! Мы рады вам, хотите, слушайте мою болтовню, даже если она вам наскучит. Нет, нет, только не вздумайте уверять, будто я вам не надоел! Не часто нам теперь доводится принимать в нашем доме художника!
Вино, обед, нежданное гостеприимство… случай свел его с просвещенными людьми, которые не рассуждали наперебой лишь о смерти и патриотизме… Вилфред почувствовал, как на глаза навертываются слезы – заклятые его враги с детских лет.
– Простите меня, – сказал он, – я долго был один…
Вилфред переводил взгляд с отца на дочь. Участие их не было назойливым, как и их жажда самовыражения; потребность творчества, воссоздания всего сущего воодушевляла этих двоих людей, живших среди клубничных грядок, плодовых деревьев и зеленой травы… Он учтиво осведомился у дочери:
– Может быть, и вы тоже пишете картины?
По лицу девушки промелькнула тень.
– Я писала картины, также играла немного. Я жила целый год в Париже…
Увидев огорчение на ее лице, он спросил:
– Вас подавило обилие впечатлений?..
Лицо ее сразу же посветлело.
– Просто я поняла: все уже сделали до меня. И гораздо лучше… Мне было четырнадцать лет, когда я увидела ваши картины на выставке в Стеклянном зале. Они-то и зажгли во мне этот огонек.
Все звенья времени, все слои бытия сомкнулись вдруг в одно, словно части единого, громадного и необозримого механизма. На мгновение Вилфреду показалось, будто возник какой-то порядок в хаосе без начала и без конца, будто он обрел крошечную точку опоры, высоту, на которую вознесли его внешние силы без всякого старания с его стороны.