Колумб - Гурьян Ольга Марковна. Страница 17

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Глава первая

О том, как на них посыпались напасти

На заре третьего дня плаванья рулевой на «Пинте» почувствовал, что гребной штурвал легко вертится в его руке, не испытывая сопротивления воды. В испуге он закричал. Вахтенный матрос бросился будить Пинсона. Мартин-Алонсо выбежал из своей каюты взъерошенный, но совершенно бодрый. Он подскочил к штурвалу, подёргал его. Руль был сломан.

Матросы окружили Пинсона тесной толпой. Пинсон всё ещё возился со штурвалом, рассматривал место излома. Дерево было крепкое, было непонятно, как могло случиться несчастье.

— Это предзнаменование, дурной знак, — сказал красавчик Раскон и поцеловал свой большой палец, чтобы предохранить себя от беды.

Пинсон в ярости повернулся к нему. Раскон отступил и скрылся за матросскими спинами. Пинсон приказал принести верёвки и закрепил ими руль.

Но днём верёвки ослабли, руль снова раскачало, а к вечеру «Пинта» дала течь. Пинсон сам облазил всю каравеллу. В трюме, за ящиками и бочками с провизией, он нашёл дыру в обшивке. У дыры были ровные края, дерево было крепкое — очевидно, его пропилили ручной пилкой. Пинсон позвал корабельного плотника, сам стоял над ним и смотрел, как он заделывает дыру..

Матросы, уже не стесняясь Пинсона, говорили о том, что сама судьба против плаванья, что это снова предзнаменование и что лучше было бы повернуть, пока не поздно. Раскон кричал:

— Не увидеть нам ни Индии, ни Палоса! Зря поплыли. Не доплывём.

— Мы-то доплывём, — грозно сказал Пинсон. — Мы доплывём, но боюсь, что ты этого уже не увидишь.

— Кому суждено утонуть, того не повесят, — нагло ответил красавчик.

— Нет, бывает. Бывает, что сперва повесят на мачте, а затем бросят труп в море.

Тогда Раскон побледнел и сказал:

— Я тут при чём? — и поскорее ушёл.

Полуразрушенная «Пинта» едва двигалась. Пинсон переправился на «Санта-Мари» и доложил Колумбу о своих подозрениях и опасениях.

— Мы высадим всех бездельников на Канарских островах, — обещал Колумб, — и постараемся заменить «Пинту» другим кораблём. До Канарских островов доберётесь?

— Если ничего нового не произойдет, доберусь, — хмуро ответил Пинсон.

Колумб пошёл проводить гостя. На пороге Пинсон споткнулся; Колумб поддержал его за локоть и внимательно посмотрел на него.

Пинсон изменился за эти недолгие дни. Уверенный в себе, жизнерадостный и крепкий толстяк, он как-то обрюзг, нижняя губа опустилась и тяжёлые брови неподвижно лежали над переносицей. А Колумб ходил радостный и помолодевший, тщательно одевался, и морщины у рта и на лбу разгладились.

— Вы верите в предзнаменования? — спросил Пинсон, уже собираясь сесть в свою шлюпку.

— Верю, — сказал Колумб и засмеялся. — Я верю, что настойчивость и отвага — предзнаменование успеха.

— Да, если так, — задумчиво сказал Пинсон. — Хорошо вам на «Санта-Мари» с такими людьми, как капитан Кoса!

— На Канарских островах мы переменим вам и корабль и людей, — снова обещал Колумб. — Держитесь, Мартин-Алонсо!

Еле-еле ползли корабли, и всё же они двигались вперёд. Через три недели на горизонте показались желанные Канарские острова. 24 августа проходили мимо Тенерифа.

Побережье Тенерифа было уныло и дико. Чёрные и серые потоки застывшей лавы громоздились складками. Зелень была сожжена солнцем и вулканами. Знаменитый и грозный Тенерифский пик вздымался над островом, уходя снежной вершиной в облака.

Ночью вдруг ветры стихли и беспомощно опали паруса. Море забурлило. Корабли повернулись вокруг своей оси. Люди проснулись, задыхаясь от недостатка воздуха. Они в ужасе увидели, что пик стоит в огне и небо пылает. Внезапно вихрь устремился с вершины горы, подхватил корабли и погнал их в открытое море. Над вершиной поднялся огненный столб. Мгновенье он был неподвижен, потом расширился и разлился потоками пламени. Пошёл каменный дождь. Раскалённые камни, шипя, падали в море. Всю ночь люди молились, плакали и кричали о смерти и гибели. Таким страшным казалось им это извержение, как будто никто из них, плавая в Средиземном море, не видал извержений вулканов.

К утру буря стихла, и корабли пристали к острову Гран-Канария.

Глава вторая

О том, как они коротали время на море

Ветра не было. Уже четыре дня корабли неподвижно стояли в виду Ферро, последнего из Канарских островов, и не могли ни войти в гавань, ни удалиться от неё. Паруса висели неподвижные. Вода была тяжёлая и гладкая, как разлитое масло, — ни волн, ни ряби. И корабли тяжко покачивались с борта на борт и не в силах были двинуться, как пригвождённые.

Изнурённые жарой и неподвижностью, матросы полураздетые валялись на баке и бранили на чём свет стоит море и небо, корабли и самих себя.

— Две недели простояли на этой Канарии, а теперь опять стоим. Что бы нам раньше отплыть — и штиль бы нас не застал, — вяло сказал один из матросов.

— Тебя не спросили, толстячок Хуанито, — ответил другой, лениво поворачиваясь на живот. — Как можно было раньше уехать? «Пинта» вовсе разваливалась, надо было её заменить другим судном? Надо. А раз другого судна не нашлось, надо было её починить как следует? Надо. А крошка «Нинья» всё время отставала, надо было сменить её косые паруса на более ёмкие? Тоже надо. А взять продукты и воду?.. Молчишь, то-то! Молчи, ничего умного не скажешь.

— Это место заколдованное, не иначе, — сказал старый матрос Валехо. — Мы отсюда никогда не сдвинемся. Века пройдут, а корабли всё будут качаться неподвижно.

— Нам еды нехватит на столько времени, — испуганно сказал Хуанито.

— Не волнуйся, толстяк, — ответил матрос Родриго де-Триана. — К тому времени наши бороды так отрастут, что, закинув их за борт, сможем мы удить на них рыбу, а подняв кверху, как в тенёта ловить птиц.

Матросы засмеялись, а Родриго, приподнявшись на локте, оглядел их презрительным взглядом и сказал:

— Чего вы смеётесь, оборванцы несчастные? Эх, увидала бы моя дорогая мать, как её сын валяется пузом кверху в таком дурном обществе!

— А чего она ждала? Что король тебя в зятья возьмёт?

— Знали бы вы мою жизнь, вы бы не так со мной разговаривали… — загадочно и скорбно сказал Родриго, и все закричали:

— А ты расскажи, расскажи! Время-то оно скорей пройдёт.

Родриго приподнялся, откашлялся и заговорил:

— Родился я под чистым небом, а оно выше, чем своды королевских дворцов, и нарядней, чем роспись их потолков, потому что каждый час меняет оно окраску и украшено то звёздами, то облаками, то тучами. А делал его сам господь бог, а это тоже чего-нибудь да стоит. Вместо ковров положили меня на самый мягкий мох, и, верно, десятки лет прошли, пока стал он такой густой и зелёный, а чем древнее ковёр, тем драгоценней. Вокруг моей колыбели благоухали все цветы андалузской весны, а королевские благовония — лишь жалкое им подражание. И в соответствии с этим великолепным местом моего рождения выбрали мне родители профессию. Когда мне пошёл пятый год, стал я проповедником, и, так как был умён не по летам, я это дело усовершенствовал. Потому что обычно проповеди начинаются с проклятий и гнева божьего, а затем уж говорится о милости и божьем милосердии. Я же прямо начинал с призывов к милосердию и милостыне, и лишь тогда, если в мою руку не кидали монетку, разражался гневом и проклятьями. Когда мне исполнилось девять лет, отец увидел, что я более склонен к светской жизни, чем к духовной, и предназначил меня к служению прекрасным дамам, что является главным рыцарским занятием. С утра уходил я туда, где в большом количестве можно встретить дам, а именно на рынок, и когда я видел, что какая-нибудь дама, несёт тяжёлую корзинку с провизией, я следовал за ней, чтобы попытаться услужить ей. А когда она ставила свою корзинку наземь, чтоб свободней было торговаться с мясником или огородником, я эту корзинку подымал и поспешно уносил подальше, навсегда избавляя даму от тяжёлой ноши. Так я подрастал, процветал, но оставался покорным сыном и жадно слушал родительские наставления. А этих наставлений было немного меньше, чем побоев, и несравненно больше, чем еды. Отец говорил мне: «Попадётся тебе счастье — хватай его обеими руками». Но однажды, когда я схватил обеими руками попавшуюся мне уздечку, меня самого схватили и запрятали под замoк…