Последний коршун - Полетаев Самуил Ефимович. Страница 6

…В тот день с утра отец уехал в райцентр. Лёнька выгнал корову на луг и вернулся домой досыпать. Улёгся он, не раздеваясь, натянул одеяло и только было задремал, как услыхал во дворе куриный крик. Сунулся в окошко: ой-ой-ой! Над птицефермой снижался знакомый коршун! Словно только и ждал, чтобы уехал отец, а то, что Лёнька дома, и в расчёт не брал. Вроде уж и некого бояться!

Про слово, данное мамке, Лёнька, конечно, тут же забыл. Ноги сами понесли его к заветной стенке, руки достали из-за печки патрон. Скорее! Скорее! Ну погоди ж у меня!

От грохота Лёнька свалился с подоконника, расшиб локоть, но тут же повесил ружьё, разогнал стреляный запах и выскочил на крыльцо… И надо же такому чуду случиться — обыкновенный мальчик, никакой не снайпер, даже в тире никогда не стрелял, а тут с первого же выстрела попал! Коршун, тот самый неуязвимый цыплячий убийца, словно зацепившись за что-то, повисел несколько секунд в воздухе, а потом стал падать, падать. Над самым озером он опрокинулся через себя и с треском рухнул в камыши. Лёнька подождал-подождал: вдруг коршун снова взлетит? А потом отвязал Жульку и на лодке быстро поплыл к камышам.

Последний коршун - i_013.png

К обеду приехал отец. Пока он таскал мешки с комбикормом, Лёнька мигом разогрел обед, чисто вытер стол, достал красивые тарелки, а когда ели, всё подливал отцу борща, подкладывал хлеба побольше, а сам всё на него взглядывал: неужто не заметил коршуна, перекинутого через плетень? А ведь как жарко сверкают его рыжие перья, как горят пёстрые крапины на груди. А глаз-то, глаз! Круглый, злой, будто всё ещё цыплят высматривает. И сейчас ещё хохлатки шарахаются от него. Неужто ничего ещё отец не знает про Лёнькин трофей? Но самому-то сказать об этом — ой-ой-ой! Как бы за ружьё не влетело!

От тревоги Лёнька места себе не находил. Вытащил гармошку, сел на крыльце, чтобы видеть плетень, и стал играть любимые отцовы песни, тоже старые, — «Зачем вы, девушки, красивых любите» и другие. Так старательно, от души играл, что куры столпились у крыльца, а пёстрый петушок совсем сдурел и прыгнул ему на плечо, но только отец — хоть бы что, как сидел на чурбаке, так и сидит, вяжет из капрона рыболовную сетку, словно и не замечает ничего. Так во весь остаток дня не промолвил ни слова.

Ночью Лёньке приснилось чудное: будто мамка ружьём вместо кочерёжки угли в печке ворошит.

— Мамка!

Крикнул и проснулся. Слетел с кровати и увидел на столе тетрадный листок, а на нём пустую гильзу. В записке отца было сказано: «Проверь донки на озере. Если там есть какая рыба, выбери её и почисть. А коршуна не ищи — увёз в музей, пусть чучело сделают для показа. Его бы попугать для острастки… Эх, ты! Он же нынче редкий гость в наших местах. Может, это был последний…»

Ниже, под подписью, стояла приписка, обведённая рамочкой: «А гильзу из ствола надо выбрасывать!»

Лёнька вышел на крыльцо. Глянул на плетень, где вчера на закате красовался подбитый им коршун, и от давешней радости не осталось следа. А вдруг и вправду это был последний на свете коршун? Лёнька долго глядел на небо, но так ничего там и не выглядел. В яркой голубизне только медленно двигались белые холодные облака.

Ромка-артист

Последний коршун - i_014.png

На ночь актёров разместили по нескольким избам, а с утра, ещё не успели откричаться петухи, у клуба уже толпился народ: разгружали театральный фургон, передавали ящики и чемоданы, сколачивали декорации. Вскоре на огромном, во всю сцену, заднем полотне выросла «заграница»: розовая черепичная крыша с гномиком на венце, уходящая вдаль кривая улочка, газовые фонари. Всё это завораживало своей незнакомостью, возбуждало острый интерес к предстоящему спектаклю.

После полудня чуть не вся деревня была уже возле клуба — все хотели пораньше проникнуть в помещение и занять поближе места. Но примерно за час до начала из клуба попросили всех выйти. Там остались одни лишь актёры, и в окна можно было увидеть, как, неузнаваемо переодетые и накрашенные, они выбегали на сцену и размахивали руками. Что говорили — с улицы не слыхать.

Потом из клуба вышел руководитель актёрской бригады — седой режиссёр Сагайдачный. Дядя Митя — так его звали актёры — внимательно и долго глядел на толпившихся ребят и шевелил густыми бровями. Он упорно молчал и так ловко двигал ими, разводя и сближая их к переносице, что ребята покатывались со смеху. Вдруг он поднял руку, все затихли.

— Кто из вас хочет быть артистом?

Ребята опасливо переглянулись и потихоньку стали отступать.

— А ничего не будет за это? — робко спросил кто-то.

— Кроме славы, ничего! — улыбнулся дядя Митя. — Но это немало, уверяю вас. Артисту слава важнее хлеба.

— Я! — подал тогда голос Данька Ермолаев, самый маленький из ребят.

— Я!Я!Я! — загалдели и другие.

Вокруг дяди Мити началась суматоха. Ребята напирали, отпихивали друг друга и кричали. В свалку полезли даже девчонки, а Нюрка пробилась к нему, цепко схватила за руку и умоляюще уставилась на него, готовая разреветься.

— Мне нужен мальчик, и только один, — сказал дядя Митя, — а вас вон сколько.

Ребята стихли, нетерпеливо глядя на режиссёра, во власти которого было сделать одного из них счастливейшим человеком на свете.

— Тогда я выберу сам.

Глаза его придирчиво переходили с одного ребячьего лица на другое. Ребята строили гримасы, двигали бровями, шевелили ушами, изображая артистов.

— Ты! — ткнул дядя Митя в Ромку. — У тебя как раз то, что нужно: нос — крючком, глаза — волчком. Вполне сценичная внешность. Согласен?

Ромка не был согласен ни с «крючком», ни «с волчком», но слишком велика была жажда славы. Он стремительно ворвался в клуб, сопровождаемый злорадно-завистливыми криками: «Крючок! Волчок!» Насмешки отскакивали от него, не задевая, — ведь он уже был на пороге славы, которая важнее хлеба!

Роль у Ромки оказалась нехитрой. Когда открылся занавес и начался спектакль, а в жарком клубе, набитом людьми, установилась тишина, на сцене появился паренёк в клетчатых штанах, с голодными, ярко подведёнными глазами.

— Ромка! — пронёсся по залу приглушённый шёпот. Ребята, стиснутые взрослыми, стали тянуться вверх. — Ой, Ромка! Ромку не узнать.

А он крался за толстым буржуйским дяденькой в котелке и, когда тот зазевался, ловко вытащил у него из кармана большой носовой платок, тоже клетчатый.

В следующей сцене Ромка сидел на куче тряпья и играл с кудлатым щенком. Это был не настоящий щенок, а только чучело, и все это видели, и лишь один Ромка притворялся — вот потеха! — что это живой щенок, подзывал его к себе, свистел, и щенок, которого кто-то невидимый подтягивал за ниточку, подпрыгивал на задних лапах и тыкался мордочкой в руки.

Услышав недоверчивый смешок в зале, Ромка вдруг забыл про щенка и стал глазеть на публику. Вон Федька с подоконника корчит рожу и грозит кулаком, а Нюрка, та, что рвалась к дяде Мите, даже привстала и часто-часто показывает пальцем на себя — видно, просится на сцену. Маленький Данька слез с мамкиных колен и деловито заковылял по проходу. Ему тоже хотелось на сцену поиграть со щенком.

Тогда Ромка поднял щенка за хвост и стал приглашать на сцену всех желающих. Славы у него было теперь так много, что он не знал, куда её девать. В зале громко смеялись. Принимая смех за одобрение, Ромка вовсю старался, зазывая ребят, и только актёры, те, что по пьесе изображали мать и отца, продолжали играть. И вдруг «отец» — только сейчас до него дошло, почему в зале смеются, — подошёл к Ромке, швырнул за кулисы щенка, взял мальчика за ухо и сказал, словно так и полагалось по пьесе:

— Сколько раз говорил тебе, не мучай бедную тварь. Марш отсюда!

И дал ему пинка — это был уже не театральный, а настоящий пинок, от которого Ромка вылетел за кулисы и попал в объятия дяди Мити. Впрочем, он тут же разомкнул объятия, усадил Ромку перед собой и учинил нешуточный допрос.